Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
После такой работы уже не хотелось спать, все горело внутри, тянулась душа к истокам, к тому, что породило эти удивительные страницы. И начиналось ночное чтение. Книг — необозримое количество, расставляли в специально заказанные мастерам шкафы до потолка, обязательно с закрытыми стеклянными дверцами, такие, чтобы в три ряда можно было поместить. Лосев обновлял, пополнял, возобновлял погибшую наполовину библиотеку. Книги были странно дешевы. Люди уезжали, бежали из военной Москвы, книги иной раз даже не продавали, а просто оставляли лежать аккуратно сложенными на улице, как это было на Моховой, около Университета. Приходи и бери. Букинисты процветали, библиотеки брошенные продавались за гроши. Мы с Алексеем Федоровичем постоянно обходили два раза в неделю весь центр со всеми знакомыми книжными, а иные приносили книги домой и просто приходили посмотреть, обменять книги и купить лишнее. Например, Д. Тальников («Книжная лавка писателей» на Кузнецкой) принес «Cor ardens» Вяч. Иванова, мне в подарок от Лосевых к дню рождения. В свое время театральный и литературный критик еще в 1920-е годы (как и Натан Венгров, что читал нам в МГПИ украинскую литературу «от Сковороды до Кочерги»), Приходил и Циппельзон, тот, что в «Вечерке» публиковал заметки, именуя себя «букинистом
За Циппельзоном надлежало бдительно смотреть и не подпускать близко к книжным шкафам.
Уже в шестидесятые годы любили мы с Алексеем Федоровичем бывать на улице Герцена, почти напротив Консерватории, в букинистическом магазине на втором этаже, где иностранные книги, у красавицы Елены Павловны Волковой. Почему она товаровед, не очень понятно. По скромности своей не сразу призналась, что она супруга знаменитого художника Александра Дейнеки. Сколько интересных книг она нам припасала, очень заботилась об Алексее Федоровиче, и мы переживали ее горе, когда она в 1969 году потеряла мужа, писали ей о своих чувствах. Елену Павловну отличало изящество не только внешнее (всегда безукоризненно и современно одета), но и изящество речи, обращения, а главное, душевное. Еще был у Алексея Федоровича в те годы помощник в книжных делах Николай Николаевич Соболев, полуармянин, полуавстриец (говорил, что Соболев по-армянски «Самурян» — не выдумал ли?), бутафор и декоратор по профессии, страстный книжник. Уж если ходил с Алексеем Федоровичем к букинистам, то ни одной малейшей интересной книжечки не пропускал, шел прямо к полкам, лез под прилавки. Много чего приносил, но, как потом выяснилось от его родных, много чего и уносил. Любопытный человек. Женился вторым браком на Елене Николаевне Флеровой, статной пепельной красавице, и так ее обожал, что несколько лет только наслаждался своей любовью, нигде не работая, и распродавал свою великолепную библиотеку. А когда она исчезла, стал секретарствовать у Алексея Федоровича (иначе безработный, карточек не получает). Но и Елену Николаевну (уже после кончины Мусеньки) оставил с дочкой, тоже Еленой (в будущем талантливой художницей — давно в Соединенных Штатах). Николай Николаевич поучительно рассказывал, как надо звонить официальным лицам: набирает номер телефона и секретарше: «Говорит Николай Николаевич»… Та в испуге тотчас зовет начальника. Авантюрная жилка нашего Николая Николаевича действует безотказно, но мы с ним друзья. Он даже провожает вместе с Валентиной Михайловной меня на вокзал или едет со мной в магазин покупать мех на зимнее пальто — знаток не только в книгах. Голос мягкий, вкрадчивый, шаги тихие, но уверенные, глаза ласковые. Лосевых любит, но «странною любовью», и себя не забывает. Усмотреть за Николаем Николаевичем невозможно. Новый, неразрезанный «Столп» о. П. Флоренского принес (у Алексея Федоровича сохранился бомбежный экземпляр), а потом тихо унес и продал нашим же знакомым. Несмотря на некоторые грехи, все-таки много помогал в спасении библиотеки и ее пополнении.
Шкафов не хватало, покупали у знакомых, заказывали через друзей, чтобы повместительнее, о красоте речи не было, хотя, как ни странно, некоторые огромные шкафы были красного дерева, но никто внимания на это не обращал. Старинные разбитые соколовские вещи умные знакомые мастера подбирали, собирали, чинили, приводили в божеский вид и тому же Лосеву потом продавали. Шкафы имели названия. Все хорошо знали, что рыдван — это страшилище на полкомнаты — трехтелый (буквально) Герион, он перегораживал комнату. А высоченный до потолка во всю стену шкафище — этот назывался Гайденковским — делал мастер от Николая Матвеевича. Изящный резного ореха с разными завитушками назывался Лёнькиным, по имени Алексея, в обиходе — Лёни, Постникова, математика, сына ближайшего покойного друга Лосевых Георгия Васильевича Постникова, погибшего в 1930-е годы. Куплен был у матери Лёньки Елены Семеновны Постниковой — у них он был лишний.
Вот я и читала ночи напролет, забираясь в разные шкафы. В первую очередь, конечно, — русские символисты — в стихах и прозе. Их научил меня любить и понимать А. Ф. Лосев. Уже через много лет я поняла, какое место занимал символ в иерархии лосевского миропонимания. И опять, как в детстве Жуковского, теперь переписывала стихи Вяч. Иванова [274] , чтобы были всегда рядом; так же, как во время войны переписывала Анненского и Гумилева, теперь снова переписывала Тютчева, мельчайшим почерком, экономя бумагу. А тут целые россыпи несметных богатств. И не разбирала, кто символист, акмеист, футурист (были здесь на серой бумаге революционных лет с фантастическими шрифтами озорные манифесты разных авангардистов), или старые романтики, Гельдерлин и Клейст, или немецкий Рильке, а то и Гюисманс или Морис Метерлинк, или видение святой Терезы Авильской, или «Цветочки» Франциска Ассизского — все было интересно, в том числе и «Тридцать три урода» Л. Д. Зиновьевой-Аннибал или «Алый меч» З. Гиппиус. Все было интересно, все поглощалось еженощно, и поэзия, и философия. Это было настоящее пиршество духа. А главное, никто не мешает. А где же книги богословские, религиозные? Оказывается, они (вот судьба) погибли в первую очередь (потом греки, а затем и римляне — такая очередность). То, что осталось, глубоко припрятала Валентина Михайловна — не доберешься. О них даже не говорят вслух. Уже после 1961 года, когда делали большой ремонт, я своими руками все разбирала. Что — в кабинет, что — в Гайденковский шкаф, а основные — богослужебные и творения Отцов Церкви — в новый стенной шкаф с плотными, сплошными дверями — и на замок. В те же времена, при Валентине Михайловне, были книги, необходимые для обихода, когда вместе стояли на молитве. Алексей Федорович помнил службы наизусть, книг богослужебных у него под рукой не было.
274
К моему первому дню рождения в семье Лосевых Алексей Федорович и Валентина Михайловна
Да, книги — великое дело. И, несмотря на военную катастрофу, количество их неуклонно увеличивалось, так что я могла с удовольствием, все возрастающим, путешествовать по книжным шкафам. Иной раз это было трудновато, полки забиты, вынуть трудно — тогда приходилось бороться с набитыми полками, а что делать — неизвестно.
Если бы еще Лосевы были в своей квартире, а то какая-то странная коммуналка с Яснопольскими! После их отъезда в собственную квартиру мы, наконец, вздохнули свободно. А пока… А пока Николай Павлович Анциферов пришел в гости (он ведь живет рядом) и принес в подарок не что иное, как книгу. Да еще какую! Дм. Мережковского «Павел и Августин», издательство «Петрополис» (начало 1920-х годов, Берлин). Мережковский и З. Гиппиус эмигранты. Их книги запрещены к изданию и продаже советскими цензурными властями, но хитроумные букинисты все равно добывают запрещенные книги и продают своим надежным клиентам. Мы с Алексеем Федоровичем, как известно, всегда обходили все книжные магазины в центре дважды в неделю и уже договорились о Полном собрании сочинений Дмитрия Сергеевича Мережковского. Заодно букинист приложил поздние, не вошедшие в собрание, романы о декабристах, об Александре I и пьесу, посвященную страшной судьбе Павла I. Я даже знаю, куда мы запрячем эти драгоценные книги в кабинете Алексея Федоровича.
А тут вдруг «Павел и Августин». Алексею Федоровичу читать некогда. Я ее быстро пролистала для него, как-то ночью лихорадочно «проглотила», да скорее прятать. Николай Павлович, добрейший, знает, чем порадовать своего друга, сам спасал его уничтоженные бомбежкой книги. И теперь в лавке Союза советских писателей, что на Кузнецком, приобрел редкое издание за 125 рублей 21 октября 1945 года. Раритеты продаются (с разрешения цензуры) для советских писателей на втором этаже «лавки» (в дни революции там за прилавком стояли известные люди, например, Н. А. Бердяев), это совсем уж для избранных. Спасибо дорогому Николаю Павловичу, если бы он только знал, какую сослужил службу именно мне, тогда ничего не понимавшей в проблемах богословских, а только живущей сердечной верой.
Книга Мережковского меня захватила, но, как всегда, времени на раздумья не хватает, да я еще и размышлять по-настоящему не умею, поэтому и эту книжку (а она даже продавалась аккуратно обернутая, прямо как в супер, в плотную бумагу, чтобы в глаза не бросалась) сразу под замок в левую часть рыдвана, где самая «опасная» литература засунута так, что и при желании не вытащишь. Так торопилась, что и внимания не обратила на какую-то надпись, наверное, чей-то автограф, чей неважно. Спрятала книгу и забыла ее на долгие годы. Сохранился лишь некий абрис туманный, заманчивый, но вот-вот совсем исчезнет.
Однако ничего случайного не бывает, и мы ничего не забываем, знание таится глубоко-глубоко (совсем по Платону), а смотришь, в нужное время проясняется, просветляется и на многое, может быть на самое главное, открывает глаза.
Через десятки лет, когда Алексея Федоровича не стало, а на мою долю выпало собирать разбитый архив, извлекать из небытия всю его философскую беллетристику, издавать его труды, впервые перепечатывать, возможно, не очень умело, самой и с помощью некоторых молодых друзей и учеников (главное лицо, конечно, Саша Столяров и его помощники — Лида Постовалова, Миша Нисенбаум, Саша Жавнерович, Любочка Сумм, Лена Макаревич) несколько сот страниц, вот тогда-то я нашла гимназическое сочинение Алексея Федоровича о Жан Жаке Руссо «Значение наук и искусств и диссертация Руссо „О влиянии наук на нравы“» [275] . В этом пространном сочинении 1909 года Алексей Лосев делает следующий вывод: Руссо неправ, утверждая, что наука портит нравственность человека, так сказать, естественного, некогда связанного непосредственно с природой. Науку отрицать нельзя, так как она служит духовному развитию человека. Но абсолютного познания «сущности всего, что существует», она не дает. «Все человеческое знание, — пишет юный Лосев, — основано на вере, вера же должна вести его и к знанию абсолютного». Наука же «только средство к познанию Того, Кто нас создал». Руссо, еще раз категорически подтверждает автор, «не прав, отвергая науку». Ведь наука «ведет нас к познанию Творца, познанию Того Существа, которое для нас есть и путь, и истина, и жизнь» (с. 57). Как видим, вера и разум, как всегда, сочетаются здесь у Лосева, начиная с юных лет и до последних дней жизни. И совершенно прав гимназист, рисуя дикость древнего «природного» человека, не только в плане материальном, но, главное, в духовном.
275
Впервые напечатано в журнале «Человек» (1995. № 1). С моим комментарием в книге: Лосев А. Ф.Высший синтез. Неизвестный Лосев. М., 2005.
Критика Жан Жака, считавшегося «сердцем XVIII столетия», умно и со знанием дела проводимая юношей Лосевым, заставила меня перечитать автора «Исповеди», «Новой Элоизы», «Эмиля», задуматься о неистребимом влиянии его на современников и потомков, на французскую революцию конца XVIII века, на любителей сентиментальных романов и на почитателей педагогических взглядов Руссо, адептов естественного воспитания человека.
И случилось чудо, совершенно внезапно из тайников неведомых души или сердца, уже не понимаю, каким путем, но родилось стремление срочно найти давно и прочно забытую книгу Мережковского «Павел и Августин». Может быть и потому, что Алексей Федорович высоко почитал послания апостола язычников и его знаменитую формулу «верою разумеваем», которой сам следовал неукоснительно.
После большого ремонта (в 1960-м уехали наши «временные» постояльцы) все шкафы приобрели новое назначение, все книги я своими руками расставила, и оказался весь так называемый Серебряный век в моей комнате, нами заново обретенной, в огромном до потолка шкафу, но зато на высоте совершенно доступной. И там желаемая книжка. Мережковский в плотной бумажной обертке оказался на своем правильном месте, рядом с Зинаидой Гиппиус, с Валерием Брюсовым. Но строй его всех дореволюционных сочинений по старой памяти все-таки во втором ряду — вот давняя привычка — чтобы в глаза не бросался (неискоренима выучка советского общества).