Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
Шрифт:
Связи между этими словами и тем, что она говорила о Лидии, Самгин не уловил, но слова эти как бы поставили пред дверью, которую он не умел открыть, и – вот она сама открывается. Он молчал, ожидая, что сейчас Марина заговорит о себе, о своей вере, мироощущении.
– Рабочие хотят взять фабрики, крестьяне – землю, интеллигентам хочется власти, – говорила она, перебирая пальцами кружево на груди. – Все это, конечно, и нужно и будет, но ведь таких, как ты, – удовлетворит ли это?
Самгин промолчал, рассматривая на огонь вино в старинной хрустальной рюмке, – вино золотистое, как ее глаза. В вопросе Марины он почувствовал что-то опасное
– Сколько их налетело, а если дверь закрыть – душно будет!
Лирическое настроение Самгина было разрушено. Ждать – нечего, о себе эта женщина ничего не скажет. Он встал. Когда она, прощаясь, протянула ему руку, капот на груди распахнулся, мелькнул розоватый, прозрачный шелк рубашки и как-то странно, воинственно напряженные груди.
– Ой, – сказала она, запахивая капот, – тут Самгин увидел до колена ее ногу, в белом чулке. Это осталось в памяти, не волнуя, даже заставило подумать неприязненно:
«Точно каменная. Вероятно, и на тело скупа так же, как на деньги».
Но по отношению к нему она не скупилась на деньги. Как-то сидя у него и увидав пакеты книг, принесенные с почты, она сказала:
– А много ты на книги тратишь! – И дружески спросила: – Не увеличить ли оклад тебе?
Он отказался, а она все-таки увеличила оклад вдвое. Теперь, вспомнив это, он вспомнил, что отказаться заставило его смущение, недостойное взрослого человека: выписывал и читал он по преимуществу беллетристику русскую и переводы с иностранных языков; почему-то не хотелось, чтоб Марина знала это. Но серьезные книги утомляли его, обильная политическая литература и пресса раздражали. О либеральной прессе Марина сказала:
– Кричит, как истеричка, от которой ушел любовник, а любовник-то давно уже надоел ей!
Через двое суток Самгин сидел в саду, уступив просьбе Безбедова посмотреть новых голубей. Безбедов торчал на крыше, держась одной рукой за трубу, балансируя помелом в другой; нелепая фигура его в неподпоясанной блузе и широких штанах была похожа на бутылку, заткнутую круглой пробкой в форме головы. В мутном, горячем воздухе, невысоко и лениво, летало штук десять голубей. Безбедов рычал и свистел. Но вот он наклонился вниз, как бы готовясь спрыгнуть с крыши, мрачно спросил: – Меня? – и крикнул: – Клим Иванович, к вам пришли!
Пришла Марина и с нею – невысокий, но сутуловатый человек в белом костюме с широкой черной лентой на левом рукаве, с тросточкой под мышкой, в сероватых перчатках, в панаме, сдвинутой на затылок. Лицо – смуглое, мелкие черты его – приятны; горбатый нос, светлая, остренькая бородка и закрученные усики напомнили Самгину одного из «трех мушкетеров».
– Знакомьтесь, – сказала Марина. – Турчанинов – Самгин.
Турчанинов рассеянно сунул Самгину длинную кисть холодной руки, мельком взглянул на него светлоголубыми глазами и вполголоса, удивленно спросил:
– Что делает этот человек на крыше?
Марина, объяснив род занятий Безбедова, крикнула:
– Валентин,
– Да, пожалуйста, я вас очень прошу, – слишком громко сказал Турчанинов, и у него покраснели маленькие уши без мочек, плотно прижатые к черепу. – Я потерял правильное отношение к пространству, – сконфуженно сказал он, обращаясь к Марине. – Здесь все кажется очень далеким и хочется говорить громко. Я отсутствовал здесь восемь лет.
Подтянув фланелевые брюки, он спрятал ноги под стул и сказал, улыбаясь приятной улыбкой:
– Я счастлив, что снова здесь. Марина сказала:
– Хорошо бы побывать в Париже!
– Это – очень просто, – сообщил Турчанинов. – Это действительно лучший город мира, а Франция – это и есть Париж.
Все, что говорил Турчанинов, он говорил совершенно серьезно, очень мило и тем тоном, каким говорят молодые учителя, первый раз беседуя с учениками старших классов. Между прочим, он сообщил, что в Париже самые лучшие портные и самые веселые театры.
– Я видел в Берлине театр Станиславского. Очень оригинально! Но, знаете, это слишком серьезно для театра и уже не так – театр, как... – Приподняв плечи, он развел руками и – нашел слово:
– «Армия спасения». Знаете: генерал Бутс и старые девы поют псалмы, призывая каяться в грехах... Я говорю – не так? – снова обратился он к Марине; она ответила оживленно и добродушно:
– О, нет, нет! Это очень интересно.
Самгин не верил ее добродушию и ласково поощряющей улыбке, а Турчанинов продолжал, все более увлекаясь и точно жалуясь, не сильным, тусклым тенорком:
– И – эти босяки, вагабонд! 1 Конечно, я – демократ, – во Франции все демократы, – а здесь я чувствую себя народником, хотя моя мать француженка. Но – почему босяки? Я думаю, что это даже вредно. Искусство должно быть... эстетично. Станиславский в грязных лохмотьях, какой-то чудак дядя Ваня стреляет в спину профессора – за что? Этого нельзя понять! И – не попадает в двух шагах! Печальный пьяница декламирует Беранже, это – ужасно старо, Беранже! Во Франции он забыт. Вообще французы никогда не поймут этого. Они знают, что все уже сказано, и дело только в том, чтобы красиво повторить знакомое. Форма! – воскликнул он, подняв руку, указывая пальцем в потолок и заглядывая в лицо Марины. – Мысли – пардон! – как женщины, они не очень разнообразны, и тайна их обаяния в том, как они одеты...
1
Бродяги! (франц.). – Ред.
Он замолчал, вздохнув облегченно, видимо, довольный тем, что высказал все, что тяготило его.
Миша позвал к чаю, Марина и парижанин ушли, Самгин остался и несколько минут шагал по комнате, встряхивая легкие слова парижанина. Когда он пришел к Безбедову, – Марина разливала чай, а Турчанинов говорил Валентину:
– Союз Москвы и Парижа – величайшая заслуга Александра Третьего пред миром, во Франции это понимают лучше, чем у нас.
– Нам понимать некогда, мы всё революции делаем, – откликнулся Безбедов, качая головой; белые глаза его масляно блестели, лоснились волосы, чем-то смазанные, на нем была рубашка с мягким воротом, с подбородка на клетчатый галстук капал пот.