Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая
Шрифт:
«Должно быть – он прав», – соображал Самгин, вспомнив крики Дьякона о Гедеоне и слова патрона о революции «с подстрекателями, но без вождей».
Он видел, что большинство людей примолкло, лишь некоторые укрощенно ворчат да иронически похохатывает бритоголовый. Кутузов говорит, как профессор со своими учениками.
– Я – понимаю: все ищут ключей к тайнам жизни, выдавая эти поиски за серьезное дело. Но – ключей не находят и пускают в дело идеалистические фомки, отмычки и всякий другой воровской инструмент.
– Вульгарно! –
– Я не говорю о положительных науках, источнике техники, облегчающей каторжный труд рабочего человека. А что – вульгарно, так я не претендую на утонченность. Человек я грубоватый, с тем и возьмите.
Говоря, Кутузов постукивал пальцем левой руки по столу, а пальцами правой разминал папиросу, должно быть, слишком туго набитую. Из нее на стол сыпался табак, патрон, брезгливо оттопырив нижнюю губу, следил за этой операцией неодобрительно: Когда Кутузов размял папиросу, патрон, вынув платок, смахнул табак со стола на колени себе. Кутузов с любопытством взглянул на него, и Самгину показалось, что уши патрона покраснели.
– Рассуждая революционно, мы, конечно, не боимся действовать противузаконно, как боятся этого некоторые иные. Но – мы против «вспышкопускательства», – по слову одного товарища, – и против дуэлей с министрами. Герои на час приятны в романах, а жизнь требует мужественных работников, которые понимали бы, что великое дело рабочего класса – их кровное, историческое дело...
– Вы – проповедник якобы неоспоримых истин, – закричал бритый. Он говорил быстро, захлебываясь словами, и Самгин не мог понять его, а Кутузов, отмахнувшись широкой ладонью, сказал:
– Неверно, милостивый государь, культура действительно погибает, но – не от механизации жизни, как вы изволили сказать, не от техники, культурное значение которой, видимо, не ясно вам, – погибает она от идиотической психологии буржуазии, от жадности мещан, торгашей, убивающих любовь к труду. Затем – еще раз повторю: великолепный ваш мятежный человек ищет бури лишь потому, что он, шельма, надеется за бурей обрести покой. Это – может быть – законно, но – до покоя не близко. Лично я сомневаюсь, что он возможен и нужен человеку.
Кутузов встал, вынул из кармана толстые, как луковица, серебряные часы, взглянул на них, взвесил на ладони.
– Однако – не пора ли прекратить эти «микроскопические для души увеселения»? Так озаглавлена одна старинная книга о гидре, организме примитивнейшем и слепом.
Самгин незаметно подвигался к двери; ему не хотелось встречи с Кутузовым, а того более – с Поярковым и Дунаевым. В комнате снова бурно закричали, кто-то возмутился:
– Вы называете микроскопическими увеселениями...
На улице было пустынно и неприятно тихо. Полночь успокоила огромный город. Огни фонарей освещали грязножелтые клочья облаков. Таял снег, и от него уже исходил запах весенней сырости. Мягко падали капли с крыш, напоминая шорох
Самгин шел тихо, как бы опасаясь расплескать на ходу все то, чем он был наполнен. Большую часть сказанного Кутузовым Клим и читал и слышал из разных уст десятки раз, но в устах Кутузова эти мысли принимали как бы густоту и тяжесть первоисточника. Самгин видел пред собой Кутузова в тесном окружении раздраженных, враждебных ему людей вызывающе спокойным, уверенным в своей силе, – как всегда, это будило и зависть и симпатию.
«Уметь вот так сопротивляться людям...»
Он представил Кутузова среди рабочих, неохотно шагавших в Кремль.
«Как бы он вел себя в этих случаях?»
Этого он не мог представить, но подумал, что, наверное, многие рабочие не пошли бы к памятнику царя, если б этот человек был с ними. Потом память воскресила и поставила рядом с Кутузовым молодого человека с голубыми глазами и виноватой улыбкой; патрона, который демонстративно смахивает платком табак со стола; чудовищно разжиревшего Варавку и еще множество разных людей. Кутузов не терялся в их толпе, не потерялся он и в деревне, среди сурово настроенных мужиков, которые растащили хлеб из магазина.
«Нет, его не назовешь рабом, «прикованным к тяжелой колеснице истории»...»
И тут Клим Самгин впервые горестно пожалел о том, что у него нет человека, с которым он мог бы откровенно говорить о себе.
Почти около дома его обогнал человек в черном пальто с металлическими пуговицами, в фуражке чиновника, надвинутой на глаза, – обогнал, оглянулся и, остановясь, спросил голосом Кутузова:
– Самгин? Здравствуйте. Я видел вас там, у этого быка, хотел подойти, а вы вдруг исчезли, – сдерживая голос, осматривая безлюдную улицу, говорил Кутузов. – Я ведь к вам, то есть не к вам, а к Сомовой...
– Ее арестовали, – сказал Самгин очень тихо, опасаясь, чтоб Кутузов не услыхал в его тоне чувства, которое ему не нужно слышать, – Самгин сам не звал, какое это чувство.
Кутузов круто остановился, толкнув его локтем и плечом.
– Чорт... Когда? Почему же вы там не сказали мне?
Сняв фуражку, он пошел очень быстро, спрашивая:
– Больна? Паскудная история! Н-да». Где же я ночую? Она писала, что приготовит мне ночлеги. Это – не у вас?
– Вероятно, – сказал Клим.
– А может быть, неудобно? Говорите прямо.
– Здесь, – сказал Самгин, прижимаясь к двери крыльца и нажав кнопку звонка.
– Кажется – чисто, – проворчал Кутузов, оглядываясь. – Меня зовут – для ваших домашних – Егор Николаевич Пономарев, – не забудете? Документ у меня безукоризненный.
– Я думаю, жена узнает вас...
– Гм... узнает? – пробормотал Кутузов, раздеваясь в прихожей. – Ну, а монумент, который открыл нам дверь, не удивится столь позднему гостю?
– Привыкла, – сказал Самгин и поймал себя в желании намекнуть, что конспиративные дела не новость для него.