Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
Шрифт:
— «Восплачет земля»…
Шум около печки возрастал; Марина, наклонясь к Лидии, что-то сказала ей, тогда Лидия, постукивая ключом по столу, строго крикнула:
— Тише!
Сквозь ряды стульев шел человек и громко, настойчиво говорил:
— Так я ж ничего ни розумию! Значала — разсыпле, после — лицо открое… И все это, простите! — известно; земля вже плаче от разрушения средств хозяйства…
Человек был небольшой, тоненький, в поддевке и ярко начищенных сапогах, над его низким лбом торчала щетка черных, коротко остриженных волос, на круглом бритом лице топырились усы — слишком большие для его лица, говорил он звонко
— И никак невозможно понять, кто допускае расхищение трудов и зачем царь отказуется править народом…
Неестественно согнувшийся человек выпрямился, встал и, протянув длинную руку, схватил черненького за плечо, — тот гневно вскричал:
— Чего вы хватаетесь!
— Здесь собрались люди…
— Да — я вижу, что люди…
— Побеседовать не о том, о чем говоришь ты, брат…
— Как же не о том?
Кто-то засмеялся, люди сердито ворчали. Лидия встряхивала слабозвучный колокольчик; человек, который остановил черненького капризника, взглянул в угол, на Марину, — она сидела все так же неподвижно.
«Идол», — подумал Самгин.
В переднем ряду встала женщина и веселым голосом крикнула:
— Это Лукин, писарь из полиции, — притворяется, усы-то налеплены…
— Выведите его, — истерически взвизгнула Лидия. Самгину показалось, что глаза Марины смеются. Он заметил, что многие мужчины и женщины смотрят на нее не отрываясь, покорно, даже как будто с восхищением. Мужчин могла соблазнять ее величавая красота, а женщин чем привлекала она? Неужели она проповедует здесь? Самгин нетерпеливо ждал. Запах сырости становился теплее, гуще. Тот, кто вывел писаря, возвратился, подошел к столу и согнулся над ним, говоря что-то Лидии; она утвердительно кивала головой, и казалось, что от очков ее отскакивают синие огни…
— Хорошо, брат Захарий, — сказала она. Захарий разогнулся, был он высокий, узкоплечий, немного сутулый, лицо неподвижное, очень бледное — в густой, черной бороде.
— Брат Василий, — позвала Лидия.
Из сумрака выскочил, побежал к столу лысый человечек, с рыжеватой реденькой бородкой, — он тащил за руку женщину в клетчатой юбке, красной кофте, в пестром платке на плечах.
— Иди, иди, — не бойся! — говорил он, дергая руку женщины, хотя она шла так же быстро, как сам он. — Вот, братья-сестры, вот — новенькая! — бросал он направо и налево шипящие, горячие слова. — Мученица плоти, ох какая! Вот — она расскажет страсти, до чего доводит нас плоть, игрушка диаволова…
Доведя женщину до стола, он погрозил ей пальцем:
— Ты — честно, Таисья, все говори, как было, не стыдись, здесь люди богу служить хотят, перед богом — стыда нету!
Он отскочил в сторону, личико его тревожно и радостно дрожало, он размахивал руками, притопывал, точно собираясь плясать, полы его сюртука трепетали подобно крыльям гуся, и торопливо трещал сухой голосок:
— Тут, братья-сестры, обнаружится такое… И, не найдя определяющего слова, он крикнул:
— Ну, начинай, рассказывай, говори — Таисья… Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо у нее — смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, — казалось, что она падает; груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное
— Отец мой лоцманом был на Волге! — крикнула она, и резкий крик этот, должно быть, смутил ее, — она закрыла глаза и стала говорить быстро, невнятно.
— Ничего не слышно, — строго сказала остроносая сестра Софья, а суетливый брат Василий горестно вскричал:
— Эх, Таисья, портишь дело! Портишь! Кормилицын встал и осторожно поставил стул впереди Таисьи, — она охватила обеими руками спинку стула и кивком головы перекинула косу за плечо., — На двенадцатом году отдала меня мачеха в монастырь, рукоделию учиться и грамоте, — сказала она медленно и громко. — После той, пьяной жизни хорошо показалось мне в монастыре-то, там я и жила пять лет.
Смуглое лицо ее стало неподвижно, шевелились только детски пухлые губы красивого рта. Говорила она сердито, ломким голосом, с неожиданными выкриками, Пальцы ее судорожно скользили по дуге спинки стула, тело выпрямлялось, точно она росла.
— Жених был неказистый, рыжеватый, наянливый такой… Пакостник! — вдруг вскрикнула она.
— Во-от, вот оно! — с явным восхищением и сладостно воскликнул брат Василий.
Все другие сидели смирно, безмолвно, — Самгину казалось уже, что и от соседей его исходит запах клейкой сырости. Но раздражающая скука, которую испытывал он до рассказа Таисьи, исчезла. Он нашел, что фигура этой женщины напоминает Дуняшу: такая же крепкая, отчетливая, такой же маленький, красивый рот. Посмотрев на Марину, он увидел, что писатель шепчет что-то ей, а она сидит все так же величественно.
«Совершенный идол», — снова подумал он, досадуя, что не может обнаружить отношения Марины ко всему, что происходит здесь.
— Вскоре после венца он и начал уговаривать меня:
«Если хозяин попросит, не отказывай ему, я не обижусь, а жизни нашей польза будет», — рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. — А они — оба приставали — и хозяин и зять его. Ну, что же? — крикнула она, взмахнув головой, и кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. — С хозяином я валялась по мужеву приказу, а с зятем его — в отместку мужу…
— Эге-е! — насмешливо раздалось из сумрака, люди заворчали, зашевелились. Лидия привстала, взмахнув рукою с ключом, чернобородый Захарий пошел на голос и зашипел; тут Самгину показалось, что Марина улыбается. Но осторожный шумок потонул в быстром потоке крикливой и уже почти истерической речи Таисьи.
— С ним, с зятем, и застигла меня жена его, хозяинова дочь, в саду, в беседке. Сами же, дьяволы, лишили меня стыда и сами уговорились наказать стыдом.
Она задохнулась, замолчала, двигая стул, постукивая ножками его по полу, глаза ее фосфорически блестели, раза два она открывала рот, но, видимо, не в силах сказать слова, дергала головою, закидывая ее так высоко, точно невидимая рука наносила удары в подбородок ей. Потом, оправясь, она продолжала осипшим голосом, со свистом, точно сквозь зубы:
— В-вывезли в лес, раздели догола, привязали руки, ноги к березе, близко от муравьиной кучи, вымазали все тело патокой, сели сами-то, все трое — муж да хозяин с зятем, насупротив, водочку пьют, табачок покуривают, издеваются над моей наготой, ох, изверги! А меня осы, пчелки жалят, муравьи, мухи щекотят, кровь мою пьют, слезы пьют. Муравьи-то — вы подумайте! — ведь они и в ноздри и везде ползут, а я и ноги крепко-то зажать не могу, привязаны ноги так, что не сожмешь, — вот ведь что!