Жизнь Кольцова
Шрифт:
ДЕЛО
о злокозненных стихах некоего поручика Лермонтова и об дерзком распространении оных в городе Воронеже
Дацков был обласкан начальством и получил наградные суммы, а гимназиста Ключарева за дерзость исключили из гимназии без права поступления в другое учебное заведение.
11
Смерть Пушкина была для него личным горем. Молчаливый и прежде, он стал еще молчаливее. Написал в книжную лавку Смирдина письмецо с вложением, не прося, а почти умоляя выслать ему самый последний портрет
Через месяц из Петербурга пришел пакет. Дрожащими руками он разорвал бумагу и – обомлел: Пушкин, похожий и в то же время непохожий, с непривычно приглаженными кудрями, лежал в гробу. Это была литография, сделанная тотчас же после смерти Пушкина.
У Кольцова дрогнули губы. «Друг! Друг!» – прошептал он. И что бы ни делал, мысли возвращались к одному: к Пушкину. До мельчайших подробностей вспоминал о встречах с ним. «Столько ласки, столько привета он дал мне! Ведь он Алешей меня, как брат, называл…»
Какая-то еще неясная, печальная, но грозная песня звенела в ушах Кольцова. Возникали смутные образы; они проносились в воображении то как мрачные тени, то как ослепительные зарницы. Несколько дней томила его эта еще не сложенная песня. Он измучился, пытаясь уловить ее. Дома он сказался больным и никуда не выходил из своего кильдима. Беспокойство, тревога, ощущение таинственных шумов, какие всегда предшествовали рождению стиха, овладели им. Наконец блеснул образ: могучий дубовый лес, зеленые богатырские кроны, в которых жило и пело множество птиц, горделивые, кое-где пронзенные солнечными стрелами шапки изумрудной листвы… Слово – живое слово! – вдруг прозвучало в тишине. Это было то самое точное и нужное слово, которое пришло, преодолев все неясные шумы.
Тревога исчезла, и первые строчки послушно легли на бумагу.
12
Поздно ночью он писал Краевскому. Стихи были готовы, он хотел послать их в Питер, да в одном месте показались неверными две строчки; поправить сразу не сумел и решил пока не посылать.
«… Как закончу пьеску „Лес“, – писал Краевскому, – так и вышлю, и если она покажется, то печатайте ее с посвящением Александру Сергеичу Пушкину…»
Неожиданный осторожный стук в дверь прервал писание Кольцова. На пороге стоял Кашкин в черном плаще с глубоко надвинутым на глаза капюшоном. Он был бледен и, очевидно, чем-то встревожен.
– Вчера ночью, – едва шевеля губами, сказал он, – вчера ночью жандармы взяли Кареева…
– Как?! – вскрикнул Кольцов. – Сашу взяли? Да за что же?
– Тише… – Кашкин приложил палец к губам. – Значит, за дело, коли взяли. И я зашел сказать тебе, что ежели есть в твоих бумагах письма кареевские или – чего боже упаси! – его рукой переписанные лермонтовские стихи, так сожги немедля!
– Сжечь?! – Кольцов сперва не понял, что такое говорит ему Кашкин. – Письма друга сжечь? Да я самым последним подлецом почитал бы себя, коли б сжег! А вы-то, Дмитрий Антоныч… вы-то? Ведь и вас связывала с ним дружба! Как же вы можете так говорить?
– Да вот так-с! – криво улыбнулся Кашкин. – Государственным преступникам я не друг-с! И прошу позабыть про встречи наши… Мало ли кто у меня в лавке ни бывал…
– – Да нет, что я, сплю, что ли? – Кольцов
– Ничего-с! – берясь за ручку двери, сухо произнес Кашкин. – Ничего я вам не показывал и ни о чем не толковал-с. А ежели вы уж так памятливы, то мой вам совет: постарайтесь забыть… Прощайте-с!
Кольцов бросился к двери. Он хотел окликнуть Кашкина, что-то сказать, но махнул рукой и остановился.
– Так вон ты какой! – устало опускаясь на стул, с горечью и гневом воскликнул Кольцов.
Глава восьмая
Серые тучи по небу бегут,
Мрачные думы душу гнетут!
Тучи промчатся, солнце блеснет,
Горе не вечно, радость придет.
1
Летом 1837 года Воронеж вдруг начали белить, красить, подметать и всячески прихорашивать. Чинили горбатые тротуары, мыли стекла, золотили орлы на кирпичных столбах заставы, обрезали и подчищали деревья.
6 июля на всех воротах, балконах и даже уличных фонарях были развешаны российские государственные флаги.
Множество конных и пеших жандармов с султанами, в парадных мундирах скакало, ходило, кричало и «осаживало назад» любопытствующих горожан.
Звонари и махальщики сидели на колокольнях Смоленского собора и Митрофановского монастыря. Звонари расправляли веревочные путли малых трезвонных колокольцев и всматривались вдаль – по направлению к Московской заставе. Мальчишки, споря с грачами и галками, облепили деревья.
Наконец утром 7 июля, стоя в коляске, по Большой Московской улице промчался полицмейстер. За ним, один за другим, на тяжелых, ёкающих селезенкой лошадях проскакали три жандарма. У заставы поднялось облачко пыли. На колокольнях грянули с перебоями во все колокола.
В город въехали кареты и коляски великого князя Александра Николаевича и сопровождающих его лиц. В карете, запряженной белой шестерней, с вензелями «А» и золотыми орлами на дверцах сидели царевич Александр и Жуковский. Наследник был утомлен. В этой длинной поездке по России оказалось больше неудобств, чем радости созерцания обширных пространств отечества. Вялый, бледный, начинающий полнеть двадцатилетний царевич с откровенной скукой и безразличием поглядывал из окошка кареты на умытые и прибранные воронежские улицы. По обеим сторонам дороги стояли воронежцы и кричали «ура». Александр нехотя прикладывал два пальца к белой офицерской фуражке.
– Город Воронеж, ваше высочество, – Жуковский, сделал плавный, округлый жест, – представляет собой интерес как один из крупнейших центров хлебной торговли в нашем отечестве…
Александр кивнул.
– В историческом отношении, – продолжал Жуковский, – город Воронеж известен как колыбель славного флота российского…
– Да, да, – рассеянно отозвался Александр.
– Кроме того, ваше высочество, здесь расквартирован сто двадцать восьмой драгунский полк.
– А! Это интересно, – сказал царевич.