Жизнь на фукса
Шрифт:
Сейчас вижу его - профессорского, грязного, без всякого слуха поющего армянский романс:
На одном берегу ишак стоит,
На другом берегу его мать плачит.
Он его любит - он его мать,
Он его хочет - обнимать.
Жаль было мне и друга Апошнянского - отца Воскресенского. Ходили они всегда вместе, и уехали вместе, и умерли вместе. Но были невероятно разные люди.
Назывался Воскресенский "отцом" потому, что был сыном сельского священника, происходил из коренного духовного рода. И сам всех всегда называл "отцами".
В киевскую авантюру "отец" попал столь же случайно, как Шуров, Апошнянский и я. Был он очень труслив, скуп. И любил говорить о двух вещах: "о русских дамочках" (немок "отец" отрицал категорически) и о драгоценнейшей митре.
– Ты, слышь, отец, ты не знаешь, какая у меня в Киеве митра осталась.
– Какая?
– Ка-ка-я,- растягивал Воскресенский,- драгоценнейшая, говорю, митра. Какие у архиепископов-то бывают. Она, отец,- тысячи стоит.
– Брось врать-то - тысячи!
– А ты не "брось" - верно говорю. Приедем в Киев - покажу.
– Что ж ты ее, продавать, что ль, будешь?
– А что ж - конечно, продам. Как драгоценность продам. Ведь я же по светскому пути иду.
– Ты не зарься, отец, на митру,- бунит Апошнянский,- ее давно командарм носит.
– Командарм! Тысяча человек не разыщут! Она скрыта от взоров - в укромнейшем месте.
Не довелось отцу Воскресенскому отрыть свою митру. Вместе с Борисом Апошнянским убили его солдаты в Прибалтике, отступая от Петрограда.
Еще жаль мне было и братьев Шуровых. Братья любили друг друга. Андрей ехал со мной из музея. В прошлом - ссыльный, анархист. Теперь - большевик. В музей попал - с улицы. Из музея - в Германию.
Яков приехал добровольно. Был он гренадерский поручик. В Германии встретились случайно. Жили дружно. Но Яков уехал в Англию.
– Что же ты, Яков, едешь в Нью-Маркет?
– Еду.
– Ну и езжай к... матери!
Перед отъездом Яков пил с товарищами в ресторане, бил посуду, плакал, качал пьяной головой и все говорил:
– Я думаю, все-таки еще можно спасти Россию...
Чемоданы английской кожи
Письма офицеров из Нью-Маркета писались по штампу. Об Учредительном собрании слов не было. Но желтые чемоданы английской кожи - были обязательны. Почему они так пленяли воображение-тайна. Но с них все начиналось. Далее уже шли "коктайли, английское сукно, кэпстен, лондонские мисс, трубки, сода-виски", в которой Жигулин отрицал первую часть и пил вторую, за что англичане бравого русского бобби любили, так же как немцы.
Лагерь опустел, как кладбище. Опустел и Клаусталь, к удовольствию магистрата. Мы впятером ходили по нему. И судьбы не знали.
– Мейне геррен, я не могу вас больше кормить,- разводил руками комендант,почему вы не едете спасать вашу родину?
– Мы не любим Антанты, герр гауптман,-говорили
Комендант расцветал.
– О, тогда я вас понимаю - вы хотите ехать в Балтику к генералу Бермонду-Авалову и к нашему знаменитому фон-дер-Гольцу?
– О да, мы знаем генерала фон-дер-Гольца. Он - умный. Он написал интересную книгу о военной психологии. И вероятно, поэтому произвел капельмейстера Бермонда в генералы. Но...- смеялись мы,- разве вы не находите, герр гауптман, что климат Гарца - приятней Балтики?
Вскоре немцы перевели нас в лагерь Нейштадт.
ОБЛОМКИ РАЗНЫХ ВЕЛИЧИН
In recto decus
В душных сумерках воздух пари от дурмана лупинуса, духа ржи и пшеницы. Я медленно иду на гору - к руинам средневекового замка князя Штольберга. Хочу его осмотреть.
Мох обвил ноздрястые каменные руины Гонштейна. Так называется замок. Обложил своим мягким ковром разбитые комнаты. Замку - 1000 лет. Я узнаю это: на выбитой железной доске стоит год основания- 1100 пост Христум натум. А под годом высечен средневековый девиз гордого князя Штольберга - "In recto decus". "В прямоте - красота".
Так думал тысячу лет назад феодал, смотря из каменных стен Гонштейна на раскинувшиеся угодья, ушедшие к синеющим горам Тюрингии.
В 1200 году замок разрушили восставшие крестьяне. Князь наказал рабов. Но Гонштейна не восстанавливал. Переехав в другое горное гнездо. Ибо принадлежал князю весь Гарц.
Древний старик сидит на мшистой приступке башни. Мне кажется, что ему тысяча лет и что он знал древнего феодала. Но он говорит о бездетности последнего Штольберга. И о том, что он застрелился на памяти старика.
– Отчего ж это он?
– Не везло ему в жизни,- шамкают старые щеки. С замковой горы не окинуть глазом цветной панорамы окрестности. Тюрингенские горы синеют вдали. Сейчас их плохо видно. С полей подымается туман, играя переливами опала.
Аромат лупинуса становится невыносим. И я ухожу - в Нейштадт.
Тихи нейштадтские вечера, как мертвые. За горой гаснет краем кровавого глаза солнце. Из-за другой ползет желтый рог луны. В сумерках идут с полей розовые ардены. Везут крепкие рыдваны. В широкополых шляпах и деревянных туфлях идут загорелые нейштадтцы. Когда они подойдут к белым домикам, тишина замкнет засовы и захватит деревню, разливаясь по ней широкой волной.
Русских в Нейштадте - 30 человек. Это остатки. Они ждут отправки в Англию. И сидят на пороге лагеря. Говорит капитан-пограничник:
– Ну, стало быть, налетаем это мы, ведем его, голубчика, тут же в хату, а там у нас мешочки такие с песком - и уж вы поверьте честному слову, ни один профессор не определит - разрыв, мол, сердца - и концы в воду.
Капитан крепко раскуривает английскую трубку и улыбается в ее огоньке.
– Надо знать пограничников, ха-ха-ха!-внезапно хохочет капитан. Смех его неопределенен. Смех - помешанного. Я понимаю - капитан нездоров. И он странен в нейштадтском вечере.