Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
Конечно, жизнь немецких прибалтов в известном смысле была не слишком обременительной, поскольку и происхождение, и состояние, и то положение, которое они занимали, позволяли им в этих провинциях чувствовать себя хозяевами в собственном доме.
С другой стороны, совсем легкой их жизнь тоже нельзя было назвать, ибо они на пальцах рук могли при желании просчитать, сколько лет еще смогут противостоять немецкому давлению. А то, что прибалты, становясь чиновниками на русской службе, вынуждены были говорить по-русски, не имело большого значения, ибо могущественная Россия, разумеется со временем, все больше инфильтрировала в эти провинции собственных русских чиновников.
И конечно же в местных городах стояли русские полки,
Итак, мой дед стал русским чиновником. Должность он на протяжении всей жизни занимал скромную, но чиновником, как все прибалты, был исправным. В Митаве, этом старинном герцогском городе, он осел основательно, женился здесь на местной немке и создал образцовую чиновничью семью. В марте 1840 года родился мой отец.
Судя по всему, было ясно, что отец мой тоже станет чиновником. И он стал им, как и его брат, хотя тот позднее признавался, что в коммерции добился бы, вероятно, большего. Карьеру отец сделал изрядную, но не слишком блестящую — вследствие того, что вечно ссорился с русскими начальниками; одного из них, вице-губернатора Курляндии, он ненавидел до конца своей жизни, хотя нрава был самого незлобивого.
Русские чиновники прибалтийских провинций к обществу не принадлежали; отношения с ними не поддерживались, так что они были обречены на общение друг с другом, поскольку и чиновники из местных с ними тоже не водили сколько-нибудь близкое знакомство. Прибалты жили вообще довольно замкнуто, общение происходило только внутри собственного сословия: так, дворяне не желали знаться с так называемыми «литераторами», как они
именовали всех людей с образованием — пасторов, адвокатов, врачей, учителей; собственно писателей тогда и не было. А «литераторы» в свою очередь не общались с купцами. С латышами в принципе никто не общался. Так возникали сугубо замкнутые общества. И невест себе находили исключительно в собственном кругу, а с прочими поддерживали лишь чисто формальные отношения.
Былые школьные товарищества мало что меняли в этих обыкновениях. Отсюда и эта вошедшая в поговорку «надменность» прибалтов, истинной причиной которой была, по-видимому, укорененная в комплексах осторожность.
Мой отец — его, как и меня, звали Иоганнес — был человеком общительным, закоперщиком во всяком деле — он был и капитаном добровольной пожарной команды, и президентом гребного клуба; тем не менее гости были редкостью в нашем доме, за исключением разве что тех, что являлись к детскому балу. Да еще карточные баталии проводились регулярно. Как правило, после ужина с обильными возлияниями и закусываниями все перекочевывали за покрытые зеленым сукном столы, откуда, подогреваемые пуншем и пивом, неслись обычно раскатистые, громкие речи, не лишенные прибауток и назиданий. Иной раз отец привозил с собой кого-нибудь из клуба; если сразу несколько дрожек подкатывали к дому, то мама уже догадывалась, что ее ждет. Тогда она со служанкой бежала в «кладовку», откуда они на больших жестяных блюдах приносили ветчину с хлебом, чтобы проголодавшимся мужчинам было чем закусить самодельные по большей части шнапсы, пока она поколдует над настоящим ужином. А какие названия носили приготовленные ею блюда! «Приходи-ка завтра снова», «Узколеечка», «Филе по-строгановски» — в Прибалтике тогда славно едали. Все на чистейшем масле и сметане… Скажи, что ты ешь, и я скажу тебе, кто ты.
Отца назначили директором тюрьмы. Он жил в собственной вилле на ее территории почти на самом берегу Дриксы, как назывался один из рукавов курляндской Аа, делавший петлю у Митавы. На острове, омываемом его
водами, располагалось правительственное здание, большой герцогский замок, построенный знаменитым архитектором Растрелли. До сих пор вижу перед собой могучие старые каштаны, стоявшие вдоль берега, и большие желтые кувшинки в воде. И сирень кругом, бесконечная сирень — лиловая, пурпурная, белая.
По-видимому,
Директором тюрьмы отец служил довольно долго. Схоронив свою первую жену, он года через два женился вторично — на моей матери Ольге, урожденной Фридриксен. Пять лет спустя появился на свет я — посреди тюремных стен. Немногие немецкие литераторы явились на белый свет при таких обстоятельствах; собственно, мне известен еще только Граббе.
Два детских воспоминания. Летом и ранней осенью мы жили на даче. Деревушка называлась Биркенфельд, как далеко и в какую сторону от Митавы, я теперь не знаю. Помню, как в день рождения моей матери в конце августа меня (пятнадцати месяцев) учили ходить и как я, балансируя в воздухе руками, падаю в заботливо растопыренные руки моей няни Анны.
И другое: помню, как я гордо гарцую по тюремному двору на огромном черном ньюфаундленде (любимой собаке отца), а за мной приглядывает один из бравых надзирателей, беззаветно преданных отцу. (Один из них в 1919 году, в самое первое большевистское время, спас, по сути, жизнь моему брату Карлу во время жуткого перегона обреченных заложников из Митавы в Ригу.)
Тюремная идиллия закончилась, когда мне было два года. В тюрьму поступил один арестант из дворян, приговоренный за участие в дуэли. Отец хорошо его знал и позволил ему большую часть времени проводить в нашем доме и даже брал его с собой на вечерние прогулки на нашей собственной лодке. Что было замечено и об оном донесено. И хотя губернатор хотел замять это — в общем-то действительно, видимо, неправое — дело, завистники все же добились, чтобы отца перевели в другое место. И осенью 1888 года мы вынуждены были перебраться в Виндаву, куда мой отец был назначен начальником полиции (полицмейстером).
Виндава, порт на Балтийском море, была намного меньше Митавы. Если в последней проживало тысяч двадцать жителей, то в Виндаве не больше пяти. Тем не менее городок был довольно известен тем, что оттуда отходили в Германию и Англию корабли, груженные лесом, картофелем и зерном. Отец отвечал за порядок и во всей достаточно обширной округе.
Мои старшие сестры от первого брака отца, Тони (Антония), Лора (Гермина) и Ляля (Ольга), вероятно, ходили там в школу или с другими девочками учились частным порядком — этого я не помню; для меня эти годы в Виндаве остались в памяти как нескончаемая волшебная сказка, не омраченная школой.
Служба у отца была не такая простая: пьяные английские матросы в портовых кабаках, борьба с контрабандой, ежедневный контроль на рынке, рутинные инспекции края, внезапные наезды начальства и просто высоких гостей — приезжали и русские епископы инспектировать ad hoc возведенные монастыри, — короче говоря, хватало всего, чтобы жизнь не казалась отцу медом. Иные сложности вдруг приобретали вполне политический аспект.
Например, в тяжелейшие годы голода, в неурожайные 1892 и 1893 годы, так впечатляюще описанные Лесковым, правительство распорядилось не вывозить продовольствие из страны, чтобы помочь голодающему Поволжью. Однако латышские крестьяне, получавшие в Англии за свою продукцию куда большие деньги, не желали мириться с этим постановлением. Целыми толпами они являлись к зданию полиции. Отец остался непреклонным — и тогда они подняли мятеж.