Жизнь Никитина
Шрифт:
И они поехали наконец.
Дорогу описывать мы не станем.
Скажем только, что тут Ардальон, как говорится, хватил горя: и на перевозе пришлось стоять чуть ли не целый час, и к мужикову свояку заезжали в Собакиной Усмани, и в Рогачевке опять-таки извозчик напился, да так, что верст тридцать пришлось Ардальону править и глядеть, чтоб мужик не вывалился из телеги.
Однако на исходе второго дня показалась родная Тишанка, ее ракиты, ее ветряные мельницы, старый кирпичный храмчик с полинялой деревянной иконкой – у самого въезда в село.
Красный, ветреный закат чистыми красками
И вдруг низким, могучим басом ударил большой колокол, и длинный звук покатился, поплыл, похожий на крутогорбую волну. Он тяжко пролетел над селом, устремился за речку, в синюю даль луга, и замер там, растаял. Но как бы на подмогу ему следом ударил другой колокол, поменьше, тот, что отзванивает часы, и также пролетел и замер, и третий затем бил, и четвертый, все меньше и меньше, до самого последнего, самого тонкого колокольца.
И как-то сразу утихли, приникли все остальные звуки – коровий рев, звонкие голоса и хлопанье пастушьего кнута, – один дергач остался. И тут совсем близко, где-то за избами, в голос закричала баба, запричитала по покойнику. Извозчик скинул шапку, перекрестился и покачал головой.
– Ловко ж, парень, мы с тобой угодили, под самый вынос… Вон ить грех-то какой!
Минуту спустя Ардальон, пригнув голову, входил в низенькую дверь отчего дома, где он родился, где провел беззаботное детство. Дом был похож на старый гриб – приземистый, с почерневшей соломенной крышей; ветхое крылечко лепилось к нему, словно шляпка другого гриба. И амбар, и сараи, и горбатая рига – все это были грибы, сморщенные, трухлявые. С каждым приездом Ардальона они делались все меньше и меньше, как бы засыхали. В довершение всего и в самом доме всегда держался устойчивый грибной запах: тетенька Юлия Николавна была великой мастерицей и любительницей по части грибов, едва ли во всем уезде кто лучше ее умел их найти и всячески приготовить впрок.
Тетенька была в доме полной хозяйкой. Она по-прежнему была суха, жилиста, быстронога и востроглаза; тонкие, в ниточку, всегда поджатые губы и зоркий взгляд куриных глазок красноречиво обозначали ее характер – твердый, решительный и не без ехидства. Но, говоря по правде, она сил не жалела для сироток, считала себя им второй матерью и в самом деле была таковой. Добродетельных качеств она сама насчитывала за собою бездну, но к старости стала замечать и низкие: тайное пристрастие к курительному табаку и потачку лености, – часто задремывала, сидя, и огоньком папироски прожгла уже не одну юбку.
Впрочем, дети – Никоша и Феденька – любили тетеньку искренне, да и сам Ардальон привык почитать ее за матушку.
Как относился к ней отец – понять было трудно: он был замкнут, неразговорчив, углублен в какие-то свои мысли. Едва ли ему могли нравиться тетенькины папироски, злой язычок и въедливость во все без исключения дела, – но что же было делать? Он терпел Юлию Николавну, как терпел и стотрехлетнюю крошечную, глухую и косноязычную полубабушку,
– Господи, да не то Ардальоша! – всплеснула руками тетенька, увидев входящего Ардальона. – Вот уж, голубчик, не ко времени так не ко времени…
– Но почему же, тетенька? – спросил растерявшийся от такой встречи Ардальон. – Что вы хотите этим сказать?
– А ничего, дружок, опричь того, что – слышишь? – сухоньким пальчикам она указала на окошко, заставленное горшочками с розовой травкой и столетником. – Слышишь? Под самый звон пожаловал, под вынос тела… А уж это, миленький мой, такая примета, такая ужасная примета, что у меня и язык прилип к гортани, и я сказать не могу! Ну, да ладно, что же сделаешь… Иди, дурачок, иди, дай-ка я на тебя погляжу!
Она принялась тормошить Ардальона, обнимала и целовала его, и движения ее были стремительны, угловаты, а поцелуи так колючи и жестки, словно птичка носиком клевала. И все говорила, все говорила, трещала, как гороховая погремушка.
– Вон ты какой стал! Уже, гляди-ка, и бородка прошибает! Ах, мати царица небесная! И воротнички! И галстучек! Ну, щеголь, отец мой, щеголь и щеголь! Жених! – в каком-то даже экстазе воскликнула тетенька. – Чистое дело – жених!
Ардальон засмеялся.
– Ну, что вы, тетенька, так вот сразу и жених!
– А что? А что? – Тетенька, словно чертик, на пружинке, подскочила. – Что ж такого, дружок? И невесту найдем, и женим за милую душу, и все твои лукавые мечтания развеются, яко дым… В какие-то еще там Петербурги собрался, а к чему? Зачем? Я твое последнее письмецо прочитала, так, веришь ли, всю ночь не спала, так убивалась, так убивалась! Мысленно ли дело – в газетах сочинять! Нет, нет, ты молчи, молчи, Ардальоша! – прикрикнула тетенька, заметив, что Ардальон хочет возразить. – Что ж, что папаша разрешил, так ведь я-то тебе – мать вторая ай нет? Ты, голубчик, будь добр и меня выслушай, вот что…
– Да нет, тетенька, – сказал Ардальон, – что же говорить об этом, уже все решено.
– Как это – решено? – взвилась тетенька. – Да ты, миленький, вспомнил бы хоть о ней– то! – Она потыкала темной лапкой в низенький, чисто выбеленный потолок. – Вы тут с папашей бознать что решаете, а ведь она-то! – она – плачет! Ей-право, плачет, вся слезыньками, моя голубушка, изошла…
Тетенька всхлипнула. Она бесподобно умела всхлипывать, даже рыдать, хотя быстрые глазки ее при этом оставались сухи и зорко следили за произведенным впечатлением: как, мол, довольно с тебя или еще наддать?
«Пошла пилить!» – с тоской подумал Ардальон. Он знал, что спорить с тетенькой, что-нибудь доказывать ей – это все равно что воду в ступе толочь. А уж если в противовес чьим-то суждениям у нее имелись свои собственные, то никакие силы человеческие не могли ей противоборствовать.
Ардальон сразу понял, что у тетеньки есть какая-то касающаяся его идея и что толковать и спорить с ней сейчас бесполезно. Он решил уйти от пререканий, сказал, что голоден (это в самом деле так и было), и тетенька отступилась: среди ее качеств добродетельных было вечное желание (и умение) насыщать алчущих.