Жизнь Николая Лескова
Шрифт:
Любить своих детей больше, чем не своих, исповедуется тогда как “простые, но величавые в своей простоте” истины, как credo.
К полсотне лет Лескова этот же культ подсказал ему раз написать М. Г. Пейкер, что в ее руках сейчас самое дорогое, что есть у него на свете, — его тринадцатилетний сын [Письмо от 24 июня 1879 г. — ЦГЛА.].
Жизнь идет дальше, не оставляя ничего неизменным. Подходит старость. В шутливую минуту, в разговорах о детях и их воспитании, Лесков, без большого простодушия, иногда читает вслух шутливое четверостишие Шумахера к памятнику баснописца Крылова:
Лукавый дедушка с гранитной высоты
Глядит, как резвятся вокруг него
И думает: “О милые зверята,
Какие, выросши, вы будете скоты!”
— Скажете — грубо? — спрашивал он, окончив. — А никуда не денешься — верно! Я всегда с этой мыслью смотрю на всех этих отпрысков так называемых “хороших семей”, которыми засижены наши модные дачные места. Да и далеко ли это от деда Митрича из “Власть тьмы”, заверявшего свою внучку Анютку: “Еще как изгадишься-то!” — заканчивал он ссылкою на Толстого.
А еще позже, в письме к А. Н. Толиверовой, пытавшейся было сопричислить Лескова к “друзьям детей”, уже вовсю полыхает “взрывной темперамент”:
“Почтеннейшая Александра Николаевна!
Так как вы выразили намерение напечатать мой портрет в числе “друзей детства”, то я должен вам сказать, что это едва ли будет уместно. Я не питаю никаких особливых чувств к детям, из среды которых выходит все множество дурных и невоздержанных людей, укореняющих и упрочивающих несчастия человеческой жизни. Поэтому я никак не хочу, чтобы меня называли “другом детей” — существ, ничем добрым себя не выразивших. Пусть с ними дружит кто хочет и кто может дружить с неизвестными величинами, но я питаю более дружбы к тому, что я знаю за хорошее и полезное: я дорожу дружбою взрослых и зрелых людей, доказавших жизнию свою нравственную силу, прямоту, честность, умеренность и воздержание. Этим людям я друг и хотел бы жить и умереть с ними; но что до детей, то их потому только, что они дети, — я нимало не люблю и часто ужасаюсь за них и за их матерей и отцов. Притом же у вас в журнале было сказано, что вы будете пособлять воспитывать детей так, чтобы они умели достигать как можно более “счастия”. Но этакое воспитание, по моему понятию, очень предосудительно и гадко, и я ни в каком случае не желаю быть в числе “друзей” тех детей, которых педагоги ваших изданий будут воспитывать в выраженном ими вредном и противообщественном духе.
Н. Лесков.
Если вы напечатаете мой портрет — я должен буду все это выразить печатно” [Письмо от 25 февраля 1894 г. — “Стожары”, 1923, кн. 3. Сверено по автографу, хранящемуся в Пушкинском доме. Ср.: Фаресов А. И. Н. С. Лесков о женщинах и детях — “Биржевые ведомости” (утренний вып.), 1905, № 8681].
Приведенные здесь “неизвестные величины” одновременно вводятся Лесковым в рассказ “Зимний день”, появившийся в майской книжке “Русской мысли” 1894 года. Героине Лидии приписывается выражение: “Я не люблю неизвестных величин, я люблю то, что мне известно и понятно” [Собр. соч., т. XXVIII, 1902–1903, с. 138.].
В эти же последние годы он говорил, сидя за своим столом:
“Каждому человеку суждено погибнуть так или иначе. Иному от денег, другому от безденежья, третьему от жены, четвертому от любовницы и т. д.”.
“Забот слишком много у людей: каждый думает обеспечить себе старость, а может быть, ее у него и совсем не будет; обеспечить детей, а из них, может быть, выйдут негодяи, которых и поддерживать или обеспечивать не стоит”.
“Надо жить для самого себя, то есть для идей, которые есть в тебе и которые ты считаешь лучшими. В этом смысле в самом себе домогаться счастья, а не в жене, не в детях, не в богатстве и так далее” [Запись. — Арх. А.
А в общем — сбивчивость, противоречия: не любить своих детей — это архинигилистическая ересь; любить их — велико ли дело: своего и корова оближет; без ребенка дом скучен, а с ним, да еще как начнет подрастать, — досадительно; чужой ребенок — божий посол, через него бог наше сердце пробует; через своих пробовать сердце некому; в конце концов, дети — неизвестные величины, пусть их любит или дружит с ними кто хочет…
Как во всем этом разобраться и что из всего этого вынести, воспринять к разумению, к применению в жизни?
ГЛАВА 6. ПОСЛЕДНЯЯ ЗАГРАНИЦА
“Я был за границею три раза, из которых два раза проезжал “столбовою” русскою дорогою, прямо из Петербурга в Париж, а в третий, по обстоятельствам, сделал крюк и заехал в Вену”, — не совсем точно в определении маршрутов, но верно в указании числа поездок повествует Лесков, разворачивая свой рассказ “Пламенная патриотка” [Собр. соч., т. XVI, 1902–1903, с. 157.], по первоначальной публикации — “Император Франц-Иосиф без этикета” [“Исторический вестник”, 1881, № 1, с. 139–146. При вторичной публикации, в сб. “Русская рознь”, Спб, 1881, с. 203–214, рассказ озаглавлен: “Император Франц-Иосиф и Анна Фетисовна”].
Первой, самой богатой впечатлениями и отражениями их в корреспонденциях и статьях, как и очень любопытной второй — отведено свое место в предшествовавших частях и главах.
Начал сильно тучнеть и еще сильнее поддаваться непрерывному раздражению и относя многое здесь к “печеням”, в которых многое “засело” с давних лет и приумножалось за последние, он, посоветовавшись с врачами, решил летом 1884 года полечиться в Мариенбаде, оставившем у него благодарную память с 1875 года.
Я, сдав очередные экзамены, поехал на Украину, а он стал подгонять дела и собираться. Было условлено, что, окончив курс лечения, он на обратном пути заглянет на недельку в Киев повидаться со старухой-матерью и прочими единокровными, после чего мы вдвоем вернемся домой в Петербург.
Едва я добрался до Киева, как туда пришло на мое имя письмо отца, только что известившегося о кончине там его друга Филиппа Алексеевича Терновского, и тем же днем писал он по этому же поводу, в Киев же, и Ф. Г. Лебединцеву. Начиналось образцовое воплощение лесковского исповедания: при беде в писательской семье — “мистику-то прочь”, а помогай — “преломи и даждь”.
Издателю “Киевской старины”, аборигену города, человеку книжному, со связями в местном обществе, Лесков пишет:
“28 мая 84. Спб.
Уважаемый Феофан Гаврилович!
Вчерашняя депеша из Киева о погребении друга нашего Филиппа Алексеевича Терновского меня потрясла до глубины души. Мы с ним одновременно понесли одинаковые гонения несправедливых людей, и я это перенес, или кажется, будто перенес, а он, — с его удивительно философским отношением к жизни, — опочил… Пожалуй, не выдержал… Сколько горя свалилось вдруг на эту прекрасную, умную и светлую голову! Какая сила вызывает эту “кучность бед”, которые, по словам Шекспира, “любят ходить толпами”. — Бедный, бедный и милый Филипп! Кротчайший бе паче всех человек и сколько печалей и обид он встретил!.. И еще более того, — поверьте, что, кроме очень немногих нас, он остался для большинства “интеллигентов” так, чем-то крайне незначительным… Кроткий Филипп сослужил свою службу “овна Авраамова” и для тех, которые, не видя его, считали его “нечесаным зверем” и, ища кого заклать “в жертву богу”, заклали его…