Жизнь Николая Лескова
Шрифт:
Пришел я раз в феврале 1887 года много раньше обыкновенного — в начале третьего — домой. Отца не было дома. Уместился в его кабинете, развернул лежавшую на соседнем столике декабрьскую книжку “Русской мысли” недавно истекшего года и стал перечитывать “Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме — жидовине”. В первом чтении рассказ показался мне более проповедническим, чем художественно ценным, живым, трогающим. Перечитал концовку, поясняющую, что сказание “подается для возможного удовольствия друзей мира и человеколюбия, оскорбляемых нестерпимым дыханием братоненавидения и злопомнения” [Собр. соч., т. XXX, 1902–1903, с. 111.], вспомнил, какое дыхание преобладает последнее время у нас в доме, посмотрел на глядевших на меня со стен Христов и, вздохнув, пошел к себе.
Наступил
Однажды, проходя через столовую в свою комнату, я увидал три прибора. Оказалось, что к обеду звана Вера Бубнова. С моей и ее матерью в этот момент мой отец не видался. Доброго в этом приглашении не чувствовалось.
Пришла Вера. Отец вышел из кабинета туча тучей. Сели: я слева, Вера справа от отца. Беседа повелась подчеркнуто с ней одной. Так шло весь обед. Это был хорошо известный, коронный прием выражения крайнего неблаговоления, опалы. Тарелки с супом и жарким протягивались мне левой рукой вслепую. Подали любимый отцом десерт — пюре из чернослива со сбитыми сливками. Виделся конец обеда. Неужели пронесет? Не может быть! Для чего-нибудь ее присутствие да понадобилось. И едва я так подумал, как, закончив говорить что-то Вере, отец круто повернулся ко мне:
— А ты упорно гнешь свою прежнюю линию? “Начинается”, — мысленно сказал я сам себе и в искреннем непонимании вопроса промолчал.
— Я спрашиваю тебя, — разгораясь и усиляя акцентировку, продолжал отец, — думаешь ты когда-нибудь начать вести, как отец, трудовую жизнь и есть хлеб в поте лица своего или решил всю жизнь бездельничать и танцевать?
— Но я же всю зиму работаю, веду записки по всему курсу…
— Это по наукам организованного убийства! Войны! Велик и полезен труд! Надо работать, чтобы быть полезным людям и честно покрывать свои нужды!
— В настоящих моих условиях мне на мои нужды хватает моего жалованья.
— Не век же у тебя будут настоящие условия! Ты мог бы приучить себя уже и к заработку.
— Сейчас я стремлюсь довести до конца начатое: кончить Константиновское, приобрести высший образовательный ценз и прочно стать на ноги.
— Какой вздор! При желании весь год можно было совмещать ученье и с какой-нибудь работой. Я в твои годы…
И вдруг много дней искушавшееся самообладание покинуло меня. Что-то зажглось в мозгу и овладело речью. В упор встречая испепелявший меня взгляд отца, охваченный каким-то неудержимым вихрем, уже непроизвольно, тихо и прерывисто я перебил его на полуслове:
— Вы… в мои годы… дрались в Киеве с саперными юнкерами на Андреевском спуске…
— Какой негодяй мог сказать тебе подобную пошлость? — меняясь в лице, бросил он мне.
— Ваша мать, а моя бабка, Марья Петровна [О боях на Андреевском спуске дважды поведано самим Лесковым в статьях: “Маленькие шалости крупного человека” — “Русский мир”, 1877, № 4, 5 янв. и “Бибиковские меры” — “Неделя”, 188, № 6, 7 февр. Отчасти и в “Печерских антиках”, Собр. соч., т. XXXI, 1902–1903, с. 84–85.].
В безудержном гневе устремился он на меня, ни секунды не спускавшего с него глаз и понимавшего, что можно ожидать чего угодно. Легкий и быстрый, гимнаст и фехтовальщик, я уже стоял за своим стулом, опираясь обеими руками на его спинку.
— Довольно, отец: больше этого не будет, — едва слышно сказал я, роняя слова как бы в самую глубь его души.
Бросив на стол выдернутую из-за борта пиджака салфетку, отец пробежал мимо меня в переднюю и оттуда, хлопнув дверью, в свой кабинет. Слышно было, как он быстро зашагал там из угла в угол. Вера расплакалась.
Сцена прошла не так картинно, как у Лучаниновых в рассказе Тургенева “Три портрета”, но по-своему впечатляюще и вразумляюще.
Слепая, почти рабская, домостроевская сыновняя покорность отходила в прошлое.
Когда-то в детстве мадмуазель Мари Дюран мурлыкала нам шутливую французскую песенку о какой-то славной маленькой лошадке, которая брыкалась, когда ее бил какой-то мальчик, жаловавшийся потом на нее своим родителям:
Cet animal est tr`es m'echant
Quand on l'attaque, il se d'efend!
Это,
Это была вторая “путевка в жизнь”. Она была несравнима с данной мне полтора года назад.
Сближаясь с кем-нибудь, я всегда угадывал, какое у кого было детство. Остро интересовался им и в биографиях чем-либо выделившихся людей.
Проходит меньше года. Я уже служу в одном из бывших аракчеевских поселков Новгородской губернии. Приезжаю на две недели в Петербург. 30 декабря 1887 года отец пишет Суворину “Сегодня утром приехал мой сын Андрей, молодой офицер, с тем, чтобы встретить со мною Новый год; а я по ласковому слову Анны Ивановны собираюсь к вам. Чтобы мне быть и с вами и с моим сыном, дозвольте мне привести его с собою и представить вам и вашей супруге. Он парень недурной и очень живой и веселый” [Пушкинский дом.].
11 января 1888 года, ответив А. И. Пейкер по существу одного ее вопроса, он, вероятно без особой в том нужды, прибавлял: “Теперь у меня гостит Дронушка со шпорами и аксельбантами… Мы на днях долго вспоминали вас и Марью Григорьевну” [ЦГЛА.].
Пока все тепло и милостиво. Ближе к концу года, в письме от 7 октября к Алексею Семеновичу, идут уже перебои: “Что до его личности, то он еще “не образовался”. Способности у него оч[ень] хорошие, и ум доброкачественный, и в характере нет недостатка. Он оч[ень] выдержан и владеет собою для своих лет изрядно, но он ленив, соня и танцор до глупости и до безобразия. Это, вероятно, пройдет, но теперь, пока не прошло, это дает ему тон нежелательной пустоты и делает его неудобным. Он ложится, когда люди встают, встает, когда обедают, и т [ому], п[одобное]. Это о[чень] омерзительно и никакого извинения “молодостью” не имеет. Все мы были молоды и кучивали, и шалили, но не обращали в бордельный режим домов, где жили”. К концу письма раздражение, разрастаясь, заставляет кончить его уже полным разгромом с гневным росчерком: “Так нет же!! Лучше бей шпорами да приходи домой в 5–6 час[ов] утра… Это низко и даже оч[ень] низко” [Арх. А. Н. Лескова.].
Спасибо, на этот раз точно определен, наконец, вид низости или негодяйства.
Два месяца спустя Н. П. Крохину, в письме от 15 декабря, реляция обо мне с места в карьер разносительная: “Я Андрея Николаевича не вижу и считаю это за спокойнейшее. Радоваться на него нечего. Это живое, капля в каплю, повторение брата Василия Семеновича во всех статьях: та же даровитость, способность все понимать и ничего не делать, кроме самого необходимого и то кое-как. Время же свое предавать разврату, пьянству и другим бездельничествам. Идучи этим негодяйским путем, немудрено, что получит такой же и конец, какого по писанию стоит “человек ленивый, иже калу воловию подобится”. В перемены я не верю и их не жду. Труд не лакомство — кто его невзлюбил до 22 лет, тот уже и не полюбит. Петерб[ург], конечно, его еще более развращает. т[о] е[сть] дает соблазнов, и я жалел, что его сюда перевел, и хотел спровадить в Киев или даже в Ташкент, но потом плюнул. Не все ли мне равно, где он будет? А уже мне надоело и говорить о нем и просить за него. Пора это кончить и предоставить его самому себе. По крайней мере туда и сюда дорога короче. — Да из Киева брат Алексей Сем[енови]ч уже и вовсе не ответил на мой вопрос. Дело дошло и до этого… Таких примеров вежливости я еще не испытывал даже от него” [Арх. А. Н. Лескова.].