Жизнь - явление полосатое
Шрифт:
– Наташа, с вами хочет познакомиться гениальный дирижер, наш гастролер. Ну о чем вы все время думаете? Спуститесь наконец на землю и дайте ему руку. Наташа! Прошу вас.
Мне хотелось, чтобы рука подольше запечатлела прикосновение Собинова. Кому и зачем ее давать? Но из-за фигуры Лапицкого встал большой, очень большой и черный мужчина в роговых очках, протянул мне огромную руку, сказал:– Отто Клемперер, – а Лапицкий произнес с церемонной иронией:
– Фрау директор Наталия Сац.
Вместо того чтобы пожать мне руку, Клемперер вытянул в мою сторону огромный указательный палец, сказал по-немецки и залился мефистофельским смехом:– Это возможно? Она директор? Ха-ха-ха. Я «спустилась на землю» и, положив руки за спину, по-немецки ответила:
– Нечего смеяться. Да, я директор. Ха-ха-ха. Лапицкий покосился и постарался вернуть меня в берега вежливости; я совершенно точно передразнила смех Клемперера.
– Наташа, прошу вас поспокойней. Он вас заметил, еще когда вы с Собиновым разговаривали, просил познакомить. Это у него такой стиль. А потом, таких юных директоров за границей не бывает, тем более женщин. Он наш гость. Скажите ему что-нибудь приветливое, дайте руку.
Руку пришлось дать и вежливую улыбку выдавить тоже, но, к счастью, продолжился концерт, а после следующего номера я удрала домой, несмотря на знаки, которые мне делал Лапицкий. Жила я тогда с мамой на Пресне; мама была моей лучшей подругой. Но я вернулась, когда она уже спала, а завтра я решила поспать подольше – выходной день. Было уже часов двенадцать дня, когда меня разбудила мама. В руках она держала большой красивый конверт.– Я ничего не понимаю. На дом принесли два билета на
– Всем понравилось, и вы это знаете…
Мама рассердилась, а он ничуть не обиделся и попросил разрешения через час заехать посмотреть, что такое театр для детей. Мы встретили Клемперера при входе всей дирекцией, очень почтительно. Он поцеловал мне при всех руку, назвал «госпожа директор», был тих и приветлив. Зато дети, в это время парами входившие в свой театр, прыснули – они никогда не видели человека такого огромного роста. И его черные роговые очки, и костюм – все показалось им непривычным и смешным. Удвоив почтительность, повела было Клемперера в бельэтаж, в директорскую ложу, но нам наперерез бежал молодой администратор филармонии Лева Юделевич. При виде Клемперера, перед которым он панически благоговел, Юделевич засеменил маленькими ножками, что-то шепнул ему по-немецки, Клемперер покраснел, стал вдруг еще больше и шире, громовым голосом закричал: «Это невозможно!» – и гигантскими шагами побежал к выходу, Юделевич за ним. Потом узнала – заболел кто-то из участников вечернего концерта, нужно было согласовать замену. Но тогда, как «молодой директор», я была весьма сконфужена: «Ничего у нас не посмотрел, вошел и сразу же умчался…» Однако к концу нашего спектакля снова появился Лева Юделевич. Он улыбался робко и просительно:– Клемпереру так хочется, чтобы сегодня вечером вы снова были на его концерте… Билеты я еле-еле у кого-то «из груди выцарапал», но даже капризы такого гения…
Вот именно капризы, подумала я, еще не решив, как реагировать. Мимо проходил музыкант из нашего оркестра. Он сделал такие большие глаза, видя, что я медлю взять билет на концерт Клемперера, что… отдав один из билетов ему, пошла и сама. Когда Клемперер дирижирует, он совсем другой, чем в жизни. В жизни он может и раздражать, и казаться громоздким, с ним есть о чем спорить… Когда же дирижирует – это такая огромная правда, что хочется только вбирать ее. Клемперер-дирижер – огромная загадка природы, ее неповторимое чудо. Он создан с ювелирно точной отработкой всего внешнего, поразительной силой и многогранностью внутреннего. Все в нем задумано для одной цели: он – дирижер. Репетировать жесты перед зеркалом? Ему это неизвестно. Жесты приходят только во время музыки, ее задачами тут же рожденные. Клемперер, весь огромный Клемперер, входит в звучащий оркестр, как рыба в воду, чтобы стать неотделимым от музыки. Об этом я думала, когда бушевала овация после конца концерта, когда за мной прибежал Юделевич и буквально потащил в коридор, затем на каменную лестницу Большого зала консерватории и по ней вверх, в артистическую. Около дверей артистической стояли руководящие и музыкальные авторитеты Москвы и почтительно ждали. Ну при чем я тут? – подумала с тоской и хотела было вырвать пальцы из цепкой руки Юделевича,– Господин Левич, – закричал он, – где Наташа?
Юделевич пропихнул меня слегка вперед. Клемперер успокоился и снова закрыл свою дверь; некоторые из «руководящих» и «ведущих» презрительно поджали губы, а я снова почувствовала себя «не в своей тарелке», совсем не в своей! Потом были восторженные, чопорные, излишние и деловые слова, благодарности… Когда он при всех этих людях снова каким-то игрушечным тоном спросил, что думает о сегодняшнем концерте «госпожа директор Детского театра», я посмотрела на него строго, и он оставил меня в покое. Интересное там было: совершенно мокрая, точно ее принесли с речки, фрачная рубашка, которая, когда он дирижировал, была так хорошо накрахмалена, а теперь стала такой жалкой. Оказывается, дирижировать – это и огромная чисто физическая отдача! Он и сидел сейчас какой-то вдруг осунувшийся, подурневший. Все отдал Бетховену, концерту, нам! Потом Юделевич нашел извозчика, с которым договорился, что он поедет на Пресню, чтобы отвезти меня, а затем отвезет Клемперера в гостиницу. После 1928-го Клемперер стал часто приезжать в Москву на гастроли. Уже на вокзале он обычно задавал встречавшим его вопрос: «Как дела у Детского театра и Наташи?» П. М. Керженцев однажды даже пожурил меня за то, что я, зная теплое ко мне отношение великого дирижера, никогда не встречаю его.– Он же не в Детский театр дирижировать приезжает, – ответила я.
Платон Михайлович только рукой махнул: неисправима! Он недооценивал, конечно, сколько у меня было дел во имя главного. То, что называется «личная жизнь», было у меня тогда далеко на втором, даже третьем плане. А Клемперер… помню, шла рядом с ним по улице, и все прохожие смеялись: он – титан, я – козявка, пятьдесят килограммов весу. Моя голова кончается там, где начинается его плечо. Такой я себя чувствовала по отношению к нему и по существу. Его успехи в Москве и Ленинграде все росли, женщины одолевали его цветами и письмами; одна даже переусердствовала: сидела около его дверей всю ночь, и он ее утром почти спустил с лестницы. Вероятно, он знал, что этот факт стал широко «популярен», и, словно оправдываясь, сказал мне:– Неужели она не понимает, что любовь это дело двоих. Я же ей это еще в прошлый приезд объяснял.
Мне понравилось это выражение: «любовь – дело двоих», и я поняла, что дружба со мной, то есть с существом, которое наверняка не собирается бросаться на его вершинную шею, его в какой-то степени страхует от нежелательных этих наскоков. Поняла, и стала с ним приветливее, мягче, тем более что он хотел видеть меня на всех своих выступлениях, а я уже поняла, как это меня обогащает. Собеседник он был средне интересный. Зато музыкант!!! Больше никогда в жизни не слышала дирижера с таким диапазоном. Бетховен – весь познан, прочувствован, возрожден им в звучании изумляющем. Пятая и Шестая Чайковского – глубина, ширь! Откуда такое наше, родное?! Когда Клемперер дирижировал в Большом театре «Кармен», на сцену смотрели мало. Он в звуках гениально образно раскрывал все и всех – казалось, здесь с нами сам Мериме, Бизе, Кармен, Хозе, толпы работниц табачной фабрики, контрабандисты… Клемперер первый познакомил Москву с сюитой Курта Вейля к «Трехгрошовой опере» Брехта. Когда он зазвучал образом Мэкки-Мессера, Большой зал консерватории ревел, как будто был одной из жертв короля бандитов, – ревел от восторга, и этот фрагмент был повторен… три раза! Клемпереру доступно и великое, и озорное, и трагедийное, и лирическое – все он ощущал как творчески родное. Помню, он пригласил меня пойти с ним на спектакль в Камерный театр, потом на встречу в Артистическом клубе, где были Нежданова, Голованов, Таиров, Коонен, Гоголева, Аксенов. Клемперер не отходил от меня, а так как я любила танцевать, он танцевал, бережно держа меня руками и отдалившись туловищем на метр. Как-то во время моей командировки в Ленинград Клемперер там дирижировал. Между его репетицией и концертом я успела его сводить в Эрмитаж и сейчас же после концерта ночным поездом уехала в Москву, что его очень огорчило, но, пожалуй, даже закрепило какое-то почтительно-хорошее отношение ко мне, которое он пронес через всю жизнь. Впрочем, тогда я не понимала, как это можно дружить и не знать меня, то есть не посмотреть толком ни одного моего спектакля. Ведь «я» человека выражается в его творчестве. И вот во второй или третий свой приезд в Москву Клемперер посмотрел на меня как-то серьезней, рассказал, что «сам» Рейнгардт говорил с ним обо мне, собираясь пригласить меня ставить «Негритенка и обезьяну», он просил его посмотреть у нас этот спектакль. Клемперер исполнил просьбу Рейнгардта и не без удивления констатировал, что у нас звучит настоящая, современная музыка, настоящий театр на интересном, профессиональном уровне, а ведь он думал, что я устраиваю «театральные игры с малышами и это называется Детский театр». Все чаще и чаще бывали иностранные гости в нашем театре, все больше писали о моих постановках, особенно в Германии. Однажды Клемперер привез мне большую статью профессоров-театроведов, в которой они делились впечатлениями о театрах Москвы и выделяли постановки Е.Б. Вахтангова и, простите, мои. Как-то я вела одну из последних репетиций спектакля «Про Дзюбу». По вине Васи – Дзюбы на верхнем этаже большого дома вспыхнул пожар. Пожарные лестницы заняли всю глубину сцены, от пола до колосников. Музыка Половинкина и возгласы пострадавших, движения артистов и световая партитура должны стать единым целым, а слова Нинки и Павла – своеобразным контрапунктом… Глазунов (5-й пожарный) боится быстро взметнуться по лестнице к колосникам? Лезу сама. Еще раз он – нет, это без чувства темпа. Еще раз я, и артисты мне даже хлопают. Теперь пошло, но… скис оркестр. Прыгаю со сцены в оркестровую яму, подкручиваю их. Проверить появления из люков. Так. Теперь на верхний мостик к электрикам: на этом звучании в темноте спустится перед лестницами белое полотно – своеобразный экран, пожарные превратятся в тени, а подсвет красных языков… Не получится? Почему? Должно получиться! Дайте языки тогда из кинобудки… Получилось. Теперь (прыгаю в зрительный зал) всё подряд! Прошло с блеском, и вдруг из директорской ложи тихое «браво». О ужас! Клемперер видел всю нашу репетицию и меня в ситцевых репетиционных штанах… С каким-то новым выражением лица он пожал мне в этот день руку и уехал вместе с нетерпеливо ждавшим его Юделевичем. Клемперер пришел и на генеральную репетицию и на премьеру спектакля «Про Дзюбу». Пришел за двадцать минут до начала, досмотрел до конца и сказал серьезно:– Это по-настоящему хорошо. Вы удивительно музыкальны. Среди режиссеров драматического театра такого еще не видел. Вы все пронизываете музыкой. Ваше место в опере.
Корреспондент «Нового зрителя» попросил великого дирижера сказать несколько слов о спектакле. Клемперер дал такой хороший отзыв, что не могу – неловко – процитировать. Конечно, я была рада «музыкальному доверию» такого дирижера, рада, что его шуточки уступили место творческому уважению… Отто Клемперер в эти годы двигался к мировому признанию гигантскими шагами. Начав со скромной должности концертмейстера в Висбаденской опере, он стал затем там же дирижером. Потом концерты в Праге, Москве, Берлине – везде триумфальный успех, и вот Отто Клемперер уже генерал-мюзик директор, главный дирижер Кролль-оперы в Берлине. Ранней весной 1931-го я получила официальное приглашение из Кролль-оперы поставить в Берлине «Фальстафа» Верди совместно с Отто Клемперером. Это было захватывающе интересно, но… совершенно неожиданно. В Московском театре для детей я к тому времени уже поставила девять больших пьес, все они были неотрывны от музыки; некоторые мои спектакли критика называла «насквозь музыкальными», но в театре для взрослых еще не работала, опер никогда не ставила, а тут… прославленная опера в Берлине! Несколько дней я никому об этом приглашении не говорила, конверт держала под подушкой и спала плохо. Ну как я попрошу разрешения на выезд, когда столько режиссеров, во всех отношениях постарше меня, хотели бы… Но выезд оформлять не пришлось. Заболел муж. Он был в это время заместителем торгпреда в Берлине, и мне предложили выехать туда немедленно. Я написала Клемпереру, что благодарю за доверие, но посоветуюсь с ним лично, так как буду в Берлине через несколько дней. Помню, как увидела этого столпа, еще подъезжая к вокзалу, – он встречал меня вместе со своей женой Иоганной. Встречал меня, конечно, и муж – похудевший, побледневший, который казался мне таким уютным и своим рядом с «маститыми». На следующий день Клемперер пригласил меня к себе в большую роскошную квартиру. Иоганна была певицей, артисткой, с хорошим лицом, внимательными глазами, которые секундами напоминали о происхождении кошки от тигра. После обеда темпераментный Клемперер, любимым выражением которого было «Темпо, сеньоры, темпо!» (когда он чем-нибудь загорался, он абсолютно не допускал потери времени), повез меня в Кролль-оперу. Здание показалось мне красивым и величественным, а внутри таким же большим, как наш Большой театр, но более уютным, в тонах мореного дуба. Кроме генерал-мюзик директора во время нашего разговора было еще трое солидных мужчин, и между мной и Клемперером произошел следующий диалог: