Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование
Шрифт:
Окрестности Тарусы Казаков хорошо знал, исколесил их на мотоцикле, мечтал приобрести здесь собственный дом.
И не только восхищался пейзажами, но крайне дорожил культурными традициями этих «милых художнических мест», кругом тех интеллигентов старой закалки, о ком довелось ему здесь узнать из первых уст и с кем посчастливилось самому общаться.
Потребность в такой творческой, интеллигентной среде постоянно возбуждала Казакова. «Таруса превращается в Барбизон. Нашествие писателей и художников», – с восторгом писал он Конецкому в июне 1962 года. А в воспоминаниях о Паустовском «Поедемте в Лопшеньгу» (1971) рассказывал: «Места между Тарусой и Алексином открыты давно. В разное время жили тут Чехов и Пастернак, Заболоцкий
Центральной фигурой, духовным средоточием Тарусы был тогда, без сомнения, Паустовский, обладавший тем неуловимым магнетизмом, какой отличает не только уважаемого народом честного писателя, но и присущ добросердечному, деликатному человеку, немало повидавшему на своем многотрудном веку. По словам Казакова, Паустовского в последние годы жизни окружала «атмосфера влюбленности и связанного с ней некоторого трепета»; неудивительно, что и сам Казаков, как уже говорилось, был в него влюблен: «не любил, а именно влюблен».
Он стеснялся Паустовского, боялся всякий раз помешать нежданным посещением, утомить, но в письмах робость свою преодолевал и делился самым сокровенным. В январе 1960 года признавался: «Я дурно жил этот год, как-то растерянно, пил много, не писал ничего. Надоела мне вдруг литература. И когда я с Вами поговорил, то есть кое-что Вам рассказал о себе, стало мне лучше, спокойнее».
И в этом же письме жаловался: «А я все не женился, не задается мне как-то личная жизнь, просто беда!» Жаловался, горевал, повторял, как благотворно действует на него семья Паустовского («И Татьяна Алексеевна, и Галя»), как хочется ему влюбиться в кого-нибудь: «Это, Константин Георгиевич, страшное дело влюбиться. Чтобы тоска хватала. Даже пусть безответно, все равно здорово».
Но когда такое случилось, Казаков сетовал на двоякость писательского существования: живя, как все, терзаешься мыслью, «что не пишешь ничего, что время идет», а запершись за работой, скрывшись ото всех – «тоже тоска». В марте того же 1960 года сокрушался: «Отбыл я свой срок заточения в Голицыне, да едва ли не зря отбыл: написал всего с гулькин нос, ибо посетила меня некстати любовь… Ну, в общем все это позади, т. к. для любви я решительно не гожусь по своему несчастному образу жизни, любить меня может только женщина с нервами кардинала Ришелье…»
Казаков, как сам он подсчитал, встречался и говорил с Паустовским раз двадцать, и чаще, наверно, в Тарусе: плавал с ним по Оке, ловил рыбу, сиживал у Паустовского в саду. И неизменно поражался, с каким благоговением рассуждал старый писатель о литературе, как торопился «всех приобщить к своей любви», с какой пристальностью интересовался всем талантливым, будучи скромен в разговорах о себе, о своих книгах и замыслах.
Любовь Паустовского к литературе была, впрочем, реальной и действенной. Характерное подтверждение тому – изданный в Калуге в 1961 году (при его активном участии) сборник «Тарусские страницы», где печатались не публиковавшиеся дотоле стихи Цветаевой и Заболоцкого, Б. Слуцкого и Д. Самойлова, молодых поэтов В. Корнилова и Н. Коржавина, проза Б. Балтера и Б. Окуджавы, Ю. Трифонова и самого Паустовского, – сборник, ставший международным литературным событием и вызвавший ожесточенную полемику. Казаков напечатал здесь рассказы «Запах хлеба», «В город», «Ни стуку, ни грюку», в письмах к Паустовскому не однажды высказывал беспокойство за судьбу «Тарусских страниц», а когда они появились, радовался: «Я сам видел, какая стояла очередь за „Тарусскими страницами“, и смело
«Паустовский был добрый и доверчивый человек, – вспоминал Казаков. – К сожалению, иногда слишком даже добрый и доверчивый. Свое хорошее мнение о каком-нибудь человеке он часто распространял и на его писания. Зато скольким талантливым писателям он помог… Я не был учеником Паустовского в прямом смысле этого слова, то есть не занимался у него в семинаре в Литинституте, да и литературно я, по-моему, не близок ему. Но он так часто говорил обо мне с корреспондентами и писателями разных стран, что во многих статьях Паустовского называли моим учителем. В высшем смысле это правда – он наш общий учитель, и я не знаю писателя, старого или молодого, который не воздал бы ему в сердце своем».
А весной 1958 года, когда Казаков с Поленовым путешествовали по Оке, Паустовский сильно болел, его душила астма, но едва он заслышал, что Казаков собирается на Белое море, тут же достал географический атлас и стал разыскивать пункты, куда Казакову предстояло попасть: Яреньга, Лопшеньга… И, с тоской глядя в окно на заливные луга, на Оку, просил взять его с собой, прекрасно понимая, что это невозможно.
Паустовский благословлял Казакова на его странствия и поощрял его преданность Русскому Северу, о котором сам писал не однажды, по себе зная его неодолимо влекущую силу…
Так что, как ни суди, Казаков смолоду испытал притяжение как бы двух далеких «полюсов», причем видимые противоположности этого притяжения – центр и окраина, разноликая природа и несопоставимый быт, первозданная дикость и рафинированная культура – сами по себе мало что объясняли.
«Ничего здесь нет нашего среднерусского», – как бы с сожалением замечал писатель, пребывая на Севере, наблюдая редкие, одинокие поселения, деревянные гати-мостовые, изломанные линии сизых изгородей, вздыхая о ромашках, соловьях, вишнях и пыльных полевых дорогах средней полосы. Доискиваясь ответа на смущавшую его загадку, он словно спрашивал кого-то или самого себя: «Что-то здесь присутствует, какая-то сила в этих домах и людях, и этой природе, которая делает Север ни на что не похожим, – древность ли живет здесь и властвует над всяким приезжим, или века, которые здесь как бы и не текли, новгородская ли жизнь, которая у нас давно прожита и забыта, а здесь отдается еще, как эхо, или белые ночи и море, раскинувшееся за холмами?»
Противостояние Севера и срединной России скрывало в себе для Казакова некое условие душевного равновесия.
Века, которые на Севере будто и не текли, сжимались в воображении писателя в такой монолит, когда граница между вечностью и мгновением делалась условной и человеческая жизнь ощущалась равно драгоценной в любом своем отрезке, – если только уметь прожить ее на пределе своих возможностей.
Поскитавшись, побродив в одиночестве по Северу, лирический герой казаковского «романа» хорошо понял цену такого душевного напряжения, таких взаимоотношений с временем, и может быть, именно Север научил его ревностно оберегать то недолгое счастье, что выпадало ему на долю…
Мысль о счастье пронизывает один из самых, по-моему, дорогих для Казакова рассказов – «Осень в дубовых лесах» (1961), – где противостояние северной и среднерусской жизни оказывается художественным лейтмотивом.
«Осень в дубовых лесах» можно назвать рассказом о счастливой любви. Не той любви, что увенчана брачными узами, что дарит семейное благополучие, душевную стабильность и прочность домашнего очага, – нет, это рассказ о другой любви: зыбкой, призрачной, растворяющейся в письмах и снах, и все-таки – любви, приносящей счастье. Оттого, что любовь эта лишена традиционных атрибутов и надежной уверенности в своем будущем, герои рассказа так боятся ее утратить и так дорожат каждым ее часом.
Прометей: каменный век II
2. Прометей
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Сердце Дракона. нейросеть в мире боевых искусств (главы 1-650)
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Боец с планеты Земля
1. Потерявшийся
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
рейтинг книги
Взлет и падение третьего рейха (Том 1)
Научно-образовательная:
история
рейтинг книги
