«Жизнью пользуйся, живущий»...

Шрифт:
Как всё это странно и непостижимо случилось!
Только вчера они вместе были в этой большой комнате с конторками и столами. Бухгалтер Блудов сидел на своём высоком стульчике перед конторкой и делал подсчёт «чужих» денег.
Это занятие друга — подсчёт «чужих» денег — всегда казался Казимирову странным и даже смешным занятием. Да и сам Казимиров служил около «чужих» денег и жертвовал своими молодыми силами во имя тех же «чужих» денег. Особенно ярко он чувствовал эту странность вчера.
Он
— Пётр Иваныч, идём в буфет перекусить.
Блудов отмахнулся рукою и сказал:
— Иди!.. Я потом… Надо закончить месячную отчётность…
Но он не закончил этой отчётности, не подсчитал «чужие» деньги, а утром на другой день умер.
Умер странно-одиноко, точно утонул в какой-то пустоте, и никто не заметил, как он переселился из этого «божьего света» в тьму вечности.
Лакей «меблировки» пришёл будить Блудова в десятом часу утра, а в одиннадцать вызванный полицейский врач уже сказал свои страшные слова:
— Он умер от разрыва сердца…
Казимиров ясно представлял себе эту «меблировку» с длинным коридором и дверьми по обе стороны. В одну из этих дверей входил Блудов, когда возвращался домой, из той же двери выходил, когда отправлялся на службу. Как будто эта дверь с цифрою 46 была родной матерью Блудова; каждое утро она рождала его, чтобы он шёл на службу и подсчитывал «чужие» деньги; каждый вечер эта же дверь распахивалась перед Блудовым и встречала его как мать родная, с распростёртыми объятиями.
Казимиров видел, как из той же двери выносили бездыханный труп друга, и он тогда же подумал: «Как всё это странно»…
А когда труп Блудова лежал в гробу, в покойницкой, он опять подумал: «Как всё это странно»…
И только когда глазетовый гроб с останками Блудова везли чёрные лошади под тёмными попонами, а за тёмным катафалком шли сослуживцы покойного, какие-то новые чувства и представления ворвались в душу и мозг Казимирова и точно переделали в нём что-то: смерть перестала казаться страшной.
Было холодно и ветрено. Шёл мокрый снег и облеплял и тёмные попоны лошадей, и катафалк, и ризу батюшки, и цилиндры, шляпы и шапки на головах провожавших.
Этот холодный мокрый снег назойливо лез к лицу, садился на ресницы, орошал щёки… И казалось, будто все горько плакали.
А на самом деле никто не плакал. Да отчего было бы и плакать? Блудов для всех и всегда был чужой. В конторе, где он служил, его считали своим постольку, поскольку он умел считать «чужие» деньги. Жил он одиноко, родных не имел, но друзей у него было много.
«У тех, кто часто бывает в ресторанах, друзей много», — думал Казимиров, бредя за катафалком и отирая платком лицо, залепленное мокрым снегом.
В тот день, когда хоронили Блудова, все идущие за его гробом долго плакали мокрым
А Казимиров думал: «Умереть недолго, а вот до кладбища идти приходится долго… Какая бессмыслица отводить место под кладбище за городом… Да вообще — бессмыслица хоронить тухлые трупы людей… Скорее бы ввели… эту, как её»…
Казимиров вспоминал, как называется процесс сжигания мёртвых тел, но так и не вспомнил, и всё же успокоился на мысли, что было бы лучше, если бы трупы сжигали, а пепел хоронили в вазах. А так как у Блудова родных не было, которые могли взять себе вазу с его останками, то эту вазу можно бы было поставить в какой-нибудь комнате управления. Казимиров стал перебирать в памяти имена умерших сослуживцев и насчитал их до десяти, и нашёл свой проект неосуществимым: тогда пришлось бы отвести для ваз с пеплом покойных сослуживцев отдельную комнату. А где она, если и тем, кто ещё жив и работает в управлении, приходится задыхаться в тесноте.
Когда схоронили его друга, и сослуживцы выпили и закусывали за упокой души покойного в скверной кухмистерской, где-то у Смоленского кладбища, расположение духа Казимирова окончательно испортилось.
Его знобило. Он пил коньяк, но вино не помогало. Он боролся с новым настроением и думал: «Какая бессмыслица — тащиться версты четыре по холоду. Может быть, я простудился, а потом захвораю… и умру»…
С мыслью о смерти он вошёл в большую белую комнату, где три-четыре дня назад Блудов подсчитывал «чужие» деньги, и не мог сосредоточиться на работе.
Его продолжало знобить, и он думал о своей болезни и о смерти.
Вечером он выпил два стакана настоя из сушёной малины и сказал матери, что, если ему будет хуже, то она непременно должна будет послать за самым лучшим доктором.
На другой день утром он послал в управление записку, в которой писал, что заболел инфлюэнцей, лечится потогонным средством, а потому и не может быть на службе.
В 12 часов он ощутил голод, но позавтракал легко: съел два яйца всмятку и кусочек телятины, а выпил только одну рюмку мадеры.
До обеда он лежал в постели и читал «Ниву». Чтение отвлекло его от мысли о смерти, а когда позвали обедать, он ел за троих и думал: «Какая бессмыслица — быть мнительным… Это у меня наследственность от матери».
И он с негодованием смотрел в сморщенное лицо матери, сидевшей по другую сторону стола.
Вечером он опять читал «Ниву», чтобы отвлечь себя от мысли о смерти, а потом часов до двух ночи играл с братом-гимназистом в шахматы.
После полуночи мать, спавшая в соседней конурке, стучала кулаком в перегородку и кричала: