Жмакин
Шрифт:
— Так точно, — сказал он, — вором.
Она молчала, весело и широко глядя на него чистыми большими глазами. Жмакин засмеялся.
— Ну ладно, ладно, — сказал он, — запишите мой адресок и приходите. Получится статейка…
И опять засмеялся.
Она записала адрес тюрьмы; вместо номера дома и вместо квартиры — номер той камеры, в которой он когда-то сидел.
— Заходите, — сказал он, — если застанете, буду рад. И ваш адресок мне дайте.
Рано утром поезд подошел к Ленинграду. Настроение у Жмакина было скверное, болела голова, и когда все вышли на перрон, то вдруг показалось, что ничего здесь хорошего нет, что не стоило так мучиться и
— Да-а, городочек, — тянул летчик, — это городок!
Жмакин взял чемодан летчика, немного поотстал и на Старо-Невском вошел в знакомый проходной двор. Злоба и отчаяние переполняли его. «Рвань, — бормотал он, скользя по обмерзшим булыжникам, — иди в авиацию!» Поднявшись на шестой этаж чужого дома и послушав, тихо ли, он одним движением открыл чемодан, выложил все вещи в узел, покрутился по переулкам и уже спокойно, валкой походочкой, дымя папиросой, пошел в ночлежку на Стремянную.
6
Осторожно он стал нащупывать старых друзей. Он делал это не спеша, сдерживая себя, без единого необдуманного шага. Выяснилось, что первый и давний друг его Филька Кочетов расстрелян еще в тридцать третьем году за бандитизм. Тогда он пошел к Филькиной матери. Старуха жила на Васильевском острове на Малом проспекте в старинном доме с четырьмя колоннами по фасаду. В загаженном, вонючем дворике на него набросилась собака. Он пнул ее ногою и поднялся на крыльцо. С поднятым воротником заграничного пальто, с шарфом, замотанным вокруг шеи, в светлой пушистой кепке он выглядел не то кинематографическим артистом, не то иностранцем, и старуха никак не хотела его узнать, а когда узнала, то заплакала и обняла. Она худо видела и была страшна со своими крашеными волосами, с огромным беззубым ртом, с парализованной половиной лица. Он ничего не понимал из ее слов. От нее скверно пахло нечистой одинокой старостью. Она почти сразу же попросила у него денег, и он неожиданно для себя вдруг сказал ей, что она сама виновата в Филькиной судьбе. Она опять захныкала, но он ударил кулаком по столу и своим бешеным срывающимся голосом крикнул, что он все помнит, что он помнит, как она радовалась чистой Филькиной работе и как покупала барахло на ворованное, как она скаредничала и гнала Фильку работать в самое неподходящее время.
— Забыла, стерва, — кричал он, наступая на нее и брызгаясь слюной, — а я помню… Забыла, как подбивала его за границу идти, забыла? Все ты! Из-за тебя его шлепнули, сучья лапа, все тебе мало, хапуга…
Она хватала его за протянутую к ней сильную руку, а он все шел и шел, пока она не свалилась в какое-то креслице. Тогда, замахнувшись, он плюнул и ушел — слепой от бешенства — плечом вперед, как всегда в припадках ярости.
Весь день он пил — справлял тризну по расстрелянном друге, и ночью пошел на грабеж один — пьяный, без оружия, щуря в темноте свои зеленые глаза и сжимая кулаки. Город был ему чужим, — он еще не знал в своей жизни такого одиночества. Грабеж не удался — некого было грабить, он продрог до костей и пошел в «шестерку»- в ресторанчик-подвал на канале Грибоедова, чтобы согреться.
Знакомый по прошлым годам гардеробщик снял с него пальто, испуганно и приветливо улыбаясь. Он швырнул кепку, не оглядываясь назад, обдернул пиджак и медленно вошел в зал. Все было так же — и буфетная стойка, и папиросный дым, и морячки в тигровых джемперах, и дирижер-дурак с толстым бессмысленным лицом. Жмакин пошел по проходу. «Возьмут? — спрашивал он себя. — Или не возьмут?» Ему не было ни страшно,
Тогда, медленно бледнея, он выпил свою водку, закусил маринованным грибом, расплатился и, чувствуя слабость в коленях, пошел к столику с искусственными цветами. У него недостало сил смотреть прямо перед собой, и он глядел вниз, на нечистую скатерть, на коробку дешевых папирос и на бутылку боржома, не допитую и до половины.
— Ну садись, Жмакин, — сказал ему знакомый негромкий голос.
Он сел и наконец взглянул на Лапшина. Те же светлые волосы, те же живые и веселые ярко-голубые глаза и то же умение скрипеть поминутно какой-то кожаной амуницией даже в том случае, если на нем было штатское.
— Сорвался? — спросил Лапшин.
— Что вы!
Это у него была такая манера в разговорах с большими начальниками — прикидываться простачком-дурачком, польщенным, что такое большое начальство шутит.
Он уже овладевал собою понемногу. Слабость в коленях прошла. Конечно, он правильно сделал, что подошел, — бежать от Лапшина бессмысленно.
— Значит, не сорвался?
— Что вы!..
Надо было оттянуть время и придумать — но что?
— Значит, за пять лет всего просидел полтора?
— Что вы…
— Так как же?
— Гражданин начальник…
— Выдумывай побыстрее!
— Я из лагерей в командировку прибыл…
Лапшин не глядел на него — глядел в стакан, в котором быстро и деловито вскипали пузырьки. Жмакин врал. Конечно, Лапшин не мог поверить, да он и не верил. Настолько не верил, что даже документы не спросил.
— Ах ты Жмакин, Жмакин, — сказал он вдруг веселым голосом с растяжкой и с небрежностью, — ах ты Жмакин…
Несколько секунд они оба глядели друг на друга.
— Ах ты Жмакин, — повторил Лапшин, но уже с какой-то иной интонацией, и Жмакин не понял, с какой.
И опять они помолчали.
— Дружков-корешков видел?
— Нет, гражданин начальник, — сказал Жмакин искренне.
— Кочетова твоего мы расстреляли, — сказал Лапшин, — и Хайруллина расстреляли. Слышал?
— Про Кочетова слышал, а про Хайруллина нет.
Лапшин все смотрел на него.
— Жалко было Кочетова, — говорил он, — да уж знаешь, такое дело…
— Пожалел волк овцу, — пробормотал Жмакин, — какие уж там жалости…
— Дурак ты, Жмакин, — вразумительно сказал Лапшин и, поднимаясь со стула, добавил: — Пойдем, я тебя посажу.
Они вышли вместе. Тротуар был мягкий, за какой-нибудь час очень потеплело: повалил веселый, чистый снег. Жмакин шел впереди. Лапшин немного сзади. На улице стало заметно, что он уже немолод, что ему в легком кожаном пальто холодновато, что он устал.
Возле аптеки, что на углу проспекта 25 Октября и улицы Желябова, Жмакин вдруг остановился.
— Гражданин начальник, — сказал он сиплым от пушения голосом, — отпустите меня. Я в тюрьме удавлюсь.