Жора Жирняго
Шрифт:
…Оглядываясь назад, то есть вспоминая события того осеннего дня, Рената все меньше кривила душой, говоря себе, будто тогда просто хотела отблагодарить соседа за „проявленное геройство“. Нет: уже в последовавшие скоро зимние дни, а затем в дни пронзительной, навылет, весны, и особенно уже в незакатные дни сухого, как порох, лета, когда, казалось, оброни кто-нибудь неосторожное слово — да что там слово! издай фальшивый звук — она, вспыхнув, взорвала бы вместе с собой все вокруг — этот дом, двор, этот мир (и мелкие обломки долго еще парили бы в воздухе, как в фильме „Забриски пойнт“) — она ясно понимала, что понесла ему в подарок книгу своих переводов
— Тут у меня спальня… Тут кабинет… А тут гостиная…
Он мог бы не пояснять: его квартира была точной копией ее жилья. Рената уже собиралась войти в эту самую гостиную, когда, резко отпрянув, закричала.
Пола в гостиной — не было!
Вместо него чернел пруд.
На его поверхности красовались кувшинки.
— Проект называется „Пруды и дни“, — донеслось до ее слуха. — Вы замечали, например, какую роль играет пруд в любовной лирике девятнадцатого века? На берегу пруда назначают свидания, в пруду топятся… „Старый камень плачет, в пруд роняя слезы…“ — помните, как у Фета…
— А помните, у Есенина, — скорей, машинально, чем осмысленно отозвалась Рената: — „Ты поила коня из горстей в поводу, отражаясь, березы ломались в пруду…“ — и тут, все еще стоя в прихожей, заметила, что потолок гостиной тоже представляет собой поверхность пруда — только с изнанки: кувшинки были видны снизу, словно она, Рената, смотрела на них со дна.
— У меня свое рекламное агентство... Зарабатываю деньги, чтобы заниматься настоящей — в смысле художественной — фотографией… Профессиональный телеоператор… Довольно много снимал в горячих точках — по всему миру… Но предпочитаю мирные ландшафты… Следующий арт-проект будет называться „Вермонтская осень“… Вы меня слушаете?
Рената, конечно, слушала — точнее, пыталась, потому что стремительный поток новых и новых сведений, бурля и пенясь в ее голове, как бы то ни было, отвлекал от вникания в смысл. Она слушала просто голос: „… и вот сейчас — вы и я — находимся как бы и на берегу пруда, и, одновременно, в его глубине… и это дает нам уникальную возможность… а с другой стороны… он касается, главным образом… и эта концепция… а еще потому, что…“
— А это ваша гитара? — Рената кивнула в сторону шестиструнки, стоящей, как ревнивая соперница — словно подбоченившись, — возле входной двери.
(Этим вопросом она хотела доказать — самой себе — что сохранила относительную вменяемость.)
— Конечно моя! Вам сыграть что-нибудь? Может быть, из Альбениса? А Сеговью вы любите? Или сыграть вам „Воспоминания об Альгамбре“? В смысле — Таррегу хотите?
Она захотела их всех, а больше всего… ах, да что говорить!..
…И на нее обрушились испанские водопады, ручьи горных расселин и высокогорные ливни — ее обдало жаром жестокое кирпично-красное плоскогорье — ее приласкала зеленая прохлада лимонных и оливковых рощ — когтями пантер нацелились в нее мириады диких звезд — рассвет, на ее глазах, толчками рождался из выплескивающего кровь небесного устья — от любви синих морских волн и золотого бриза рождался полдень — сумерки рождались из тел присмиревших деревьев — и черный шелк ночи снова умело ласкал большое голое тело луны.
— Да что ж это мы все в прихожей стоим? — внезапно услыхала Рената. — Эта фотоповерхность с нетерпением ждет, чтоб
И Рената ступила на поверхность пруда».
С этим рассказом происходило черт те что. Точнее, черт те что, через неделю после первого Жориного звонка, произошло в полиуретановой редакции. А именно: Ядвига Зовчак, оставив кресло редакционной мегеры, пошла на повышение: советником в Комитет защиты женщин при Президенте (Звучит странно: каких таких женщин надо защищать при Президенте? Разве что Монику?.. Так её разобидел-озолотил совсем другой супостат… Вот и пойми тут.) А новую редактрису уже мало волновали напоминания о петрославльской педикюрше Ксении. И вот она, новая мегера, в ответ на Жорины звонки, заладила отвечать так: неформат, неформат! снова, сударь, неформат! — будто других слов не знала. Может, и не знала: с ещё не подпущенными к кормушке авторами упомянутая сотрудница использовала только портативный словарик.
Этот «неформат, неформат» звучал для Жоры как «недолет, перелет» — и Жора так ненавидел его, что мысленно, хотя бы для какого-то разнообразия, произносил навыворот: тамрофен. Звучало, как бруфен, изобруфен, пурген… Тьфу ты, дьявол! Конечно, это дело можно было бы уладить минутным звонком Кому-Надо, но Жора в ту пору (которую можно было бы назвать «дотелевизионной девственностью») и впрямь искренне стеснялся такого рода отхожих промыслов — и вовсе не рвался в упомянутом промысле «светиться» — тем более перед нужными для более крупной стратегии индивидами.
Жора тяжко плюхался за стол и тупо перечитывал отрывок, забракованный «Полиуританом»:
«…В таких случаях не обремененные достоинством дамы говорят: „…зашла к нему на часок, а вышла через неделю“. Рената неоднократно слыхала эту пошлейшую формулировку, но раньше она почему-то не резала ее слуха.
А сейчас… Если рассказать кому-то… но кому? и как именно? да и надо ли? Конечно, нет! — кричало все ее существо. — Никому! Ни за что!..
Да и как перескажешь? даже себе?
Например, как они, в гостиной, медленно пили замечательный цейлонский чай — неожиданно для самих себя чинно и даже чопорно — и при том в таком трудно скрываемом смущении, что чуть было не заговорили о погоде… Разговор, начатый в прихожей так бурно и разнонаправлено, вдруг сложил свои лепестки — и превратился в плотно закрытый венчик цветка, смущенного наступлением сумерек… Внутри этого цветка скрывалось что-то смертельно важное и, конечно, единственное. Обоим было понятно, что цветок уникален и хрупок — да, он один такой в мире и очень раним — а потому… А потому через час, вежливо попрощавшись, она ушла к себе.
Непричесанная, Рената лунатично бродила по своей квартире, совершая каждый шаг с неотвязно-осмысленной — даже болезненной — осторожностью. Отныне ходить приходилось по его потолку, и ей было страшно. Например, был страх повредить кувшинки. Ей казалось, что на каждой ее стопе появилось по глазу. И вообще эта родственная стопам, глазам, всему телу — почти анатомическая — перегородка, в виде пола для одного — и потолка для другого, ощущалась ею как нечто хрупкое, сотканное чуть ли не из крыльев стрекоз, а собственное тело — на такой поверхности — было словно незаконным — и отвратительно, а главное опасно тяжелым. Странно было думать, что там, внизу, один к одному, находится такая же квартира — словно отражение ее, Ренаты, „верхнего мира“…