Жуки на булавках
Шрифт:
– Иди. Да только не торчи долго в классе… Знаю я тебя…
У нас было обоюдное знание друг друга.
В классе, где сейчас была перемена, мой вкат по паркетному полу был встречен общим шумным сочувствием.
– Ну, как? Были? Где он сам? А что отец с матерью? Да ты говори…
Я выдержал достойную паузу и поделился сведениями о собственной судьбе.
– Вышибли, братцы…
– Это Тыква на совете тебе подпакостил… Ей-богу…
– Ну да, Тыква… Он добрый… Это Алешка нагнусил.
– А разбить ему в коридоре морду, будет тогда…
– Ты не куксись… Примут еще…
– Молодчага…
Положительно здесь я встречал несравненно больше сочувствия, чем там, где я был несколько минут тому назад. Учитывая это, я решил оставить о себе хорошую память.
– У меня, братцы, там мел натерт для немца, в кафедру насыпать… Вы уж как-нибудь сами…
– Ты уж не беспокойся. Даром не пропадет, насыплем… У тебя еще там два гвоздя…
– Это так, в пол вбить. На всякий случай. Может, кто зацепится…
Некоторые из приятелей и единомышленников по описанным в дневнике случаям решили предложить чисто коллективную помощь.
– А мы, брат, забастуем, когда уйдешь…
– А какие требования-то предъявите?
– Экономические. Чтобы тебя вернули.
– Спасибо, братцы… Ну, прощайте… Сенька, сегодня вечером приходи ко мне…
– А ты куда сейчас?..
– На реку… Сниму штаны и с сеткой пойду по малявкам…
– A y нас еще три урока… Вот черт… Дней пять шляться будешь…
Кажется, что, уйдя из класса, я оставил там немало людей, искренне завидовавших моему неожиданному положению.
Домой я возвращался с отцом и матерью. Это была очень невеселая группа. Я шел спереди, с ранцем за плечами, искренне довольный тем обстоятельством, что сейчас я смогу спокойно позавтракать дома хорошей яичницей, выпить кофе и, так как дома мое присутствие будет всем напоминать о семейном горе, уйти шляться по городу. На реку, конечно, я бы все равно не пошел – летом еще набегаюсь. Отец шел сзади и говорил много лишнего.
– Ух, как и драть я его буду, – делился он впечатлениями с матерью, – сниму что надо да ремнем…
Мать, наверное, по своим чисто практическим соображениям находила, что эта мера может доставить только бесполезное удовольствие отцу и никакого педагогического значения не имеет:
– Проберешь этакого… Его оглоблей надо…
– И оглоблей буду, – не стеснялся в средствах отец, – всем буду…
Сказать, чтобы все эти обещания действовали на душу, как успокаивающая музыка, я не мог, но отвечать на улице было бесполезно. И, только придя домой, я решил, что пора заговорить и мне.
– Бить будете? – хмуро спросил я, твердо уверенный, что меня никто не тронет пальцем.
– Будем, – упрямо ответил отец, – непременно… Из гимназии вышвырнули…
– А я туда обратно вшвырнусь…
– Да кто тебя примет-то?..
– Кто вышиб, тот и примет…
Отцу, по-видимому, это показалось вполне возможным. Он искоса посмотрел на меня и стал снимать сюртук. Оставлять меня без приличного возмездия ему все-таки не хотелось, и тоном, уже менее суровым, он довел до моего сведения, что хочет отдать меня в мальчишки к портному.
Так как это было придумано совсем неумно, я даже не стал спорить.
– Отдавай.
– Ты с кем разговариваешь,
– С тобой.
– То-то, «с тобой»… Ты чего здесь торчишь?
– Есть хочется…
– Позовут, когда надо…
– Мама уже накрывает…
– Иди, иди… Скажи, что сейчас приду тоже…
Через две недели меня снова приняли в гимназию.
– Ну, как, – с плохо заметной строгостью спросил меня отец, когда я в первый раз после перерыва пришел из гимназии, – жмут?
– Пустяки… Забыли все…
– А этот вот, которого ты кокосовым орехом назвал у себя там?
– Ничего… Позубрю завтра.
– Ну, зубри, зубри… – И, потеряв педагогическую нить, отец вдруг оторвался от газеты: – Когда, брат, я в школе учился, был у нас чех один… Так мы ему перца толченого в журнал сыпали…
– Табаку нюхательного лучше…
– Чихает?
– Чихает… Я одному вчера так и сделал…
– А не попадешься?
– Чего там…
– Ну то-то… Ты только матери не говори, а то она, понимаешь… плакать начнет, – извиняющимся тоном добавил он, – женщина она, брат…
И снова прикрылся газетой. Когда я внезапно обернулся к нему, отец не смотрел на газету, а, полузакрыв глаза, чему-то улыбался.
– Ты чего, отец? – покровительственно спросил я.
– Эх, брат, было и в мое время… Прикрой-ка двери, чтобы мать не слышала… Я, брат, тебе порасскажу…
1915
Мученики
Ни с одним из физических недостатков люди так неохотно мирятся, как с толщиной.
Человек, лишившийся ноги, быстро привыкает к своей деревяшке, и если бы в один странный день у него неожиданно выросла свежая нога, он, наверное, был бы не только удивлен, но даже немного обижен.
– Ишь ты… лезет… Нашла когда… – с укором обратился бы он к ноге, – подумаешь, цаца какая…
Человек с оторванным ухом просто забывает о нем и очень сухо принимает все сожаления окружающих.
– На мой век и одного хватит. У рыбы совсем нет, а подите приступитесь к ней. Осетрина – три рубля фунт, а в фунте и смотреть нечего. Кожа да жир…
Толстяки, наоборот, вечные мученики.
Узнав в одно из хмурых утр, что необходимая часть туалета решительно отказывается обхватить бренное тело и уныло напоминает о полноте тех лет, когда обладатель тела бегал за голубями и играл в бабки, – толстеющий человек с омраченным лицом начинает допытываться у близких:
– Я, кажется, немножко того… Толстею…
Близкий близкому волк. Обрадовавшись случаю сказать что-нибудь неприятное, он всматривается в фигуру и лицо спрашивающего и с нескрываемым восторгом делится свежими впечатлениями.
– Здорово, брат… Вовсю расползаешься…
– Неужели вовсю? – унылым эхом переспрашивает несчастный.
– Еще бы. Самому пора знать. Третий подбородок растет.
– А хоть четвертый, – обижается толстеющий человек, – не твой, кажется… Я своими подбородками никому жить не мешаю, а ты своим кашлем…