Журавлиная родина
Шрифт:
А вы розовый ольшаник видели? Зеленый снег? Оранжевые елки? Лиловые осины? Их можно увидеть. Надо только встать на лыжи и пойти туда, где из окна вагона казалось все черным и белым.
Можно идти в целик. Снег в затишьях такой рыхлый, что новой лыжней не страшно катиться с любой крутизны. Только надо зорко примечать, нет ли впереди обрывчика. Выдадут его светлая кромка и легкая голубая тень. Впрочем, и упасть в такую мягкость не беда; оботрешь лицо, откопаешь лыжи, снег из рукавиц вытряхнешь и дальше.
На
Склонится солнце, подожжет каемку закатного облака, и на высоком холме шапкой буйно зацветает плодовый сад. Розовые соцветья густо покрывают ветки. Так цветет миндаль. Откуда он здесь, в снежной тишине? Это покрытый инеем ольшаник украсили зоревые лучи. Чуть правее — оранжевые елки стоят вдоль опушки.
Если обернуться к полуночной стороне, увидишь зеленый снег и лиловые осины. Только голубое небо в этот час пропадает. Но и его можно увидеть, если подбежать к березе и взглянуть прямо вверх, вдоль ствола, сквозь кружево веток. Синее-синее небо — точно такое, как над горными ледниками.
НА ОХОТЕ
Снова утро
В Заборье Локтев попал в самом конце войны, прямо из госпиталя.
Низковатая, со знакомым кованым кольцом, дверь лесного кордона распахнулась легко. В сени вышла Катя. Она долго приглядывалась в полутьме, узнала и заплакала:
— Сашенька! Александр Николаевич! Не враз признала… Проходи… Старый-то какой вы стали… У меня не прибрано еще… Живы? О господи!
Локтев положил на пол заплечный мешок, сел у окна и хриповато спросил:
— Алешка где?
Спросил и весь напружинился. Так в кабинете зубного врача, в ожидании боли, пальцы заранее сжимают холодные ручки кресла.
— Алеша? — Катя распахнула окно. — Вон он на огороде ограду чинит.
В междурядьях оплывших грядок синел лед. Поставив на плашку жердь и придерживая ее подбородком, человек в солдатской одежде вытесывал кол. Пустой рукав гимнастерки был аккуратно затянут под ремень. Человек обернулся и расцвел лицом:
— А, Когтев, Локтев, Иван Дегтев! Приехал? Жив, значит. Я так Катерине и толковал: Сашка обязательно где-нибудь живой. Сейчас приду, руки только вымою. Кого гонять будем? Беляка или русака?
Это была их шутка, очень давняя шутка. «Беляком» называлась простая водка,
У Локтева дрогнули губы.
— Тьфу ты черт! Нервы…
Он оглядел избу. Немытая посуда укрыта полотенцем. На огрызке белого пирога небойкие весенние мухи. Лужица молока языком ползет по столу, сейчас побежит на пол. У порога в пробитой осколком каске киснет мятая картошка с отрубями. Как была Катька неряхой, так и осталась. Работящая, а неряха.
Печку, наверное, Алеша сам складывал, — ряды кирпичей неровные, с широкими швами; подпорка уголка сделана из орудийной гильзы. Рядом оцинкованный бак с черной надписью «Patronen», полный воды, нашел где-нибудь в лесу и приспособил.
Катя спешно прибирала кровать. Локтев следил за ее торопливыми движениями и думал: «Почти не постарела, только еще тяжелее ступает маленькими толстыми ступнями, и большие, нет, огромные светло-синие глаза чуть померкли. Обычно красивые глаза у некрасивых женщин украшают, освещают лицо, но у некоторых они только подчеркивают его недостатки. Так у Кати. Когда они были рядом с Зиной… Да, только по-настоящему прекрасное лицо выдерживает испытания сном, дождем и усталостью… Впрочем, это вообще не имеет значения».
Негромко стукнув лапами, с печи соскочил большой гладкий кот. Он мягко толкнул сапог гостя и запел.
«Кота успели завести, — подумал Локтев. — Живут уже люди. Дом, свой настоящий дом».
Стены старые. Обоев еще нет. Окна не крашены. На подоконнике… Что это на подоконнике? Синим карандашом нарисовано чудовище: на круглой голове дыбом стоят волосы, глаза скошены в разные стороны, ноги как две кочерги, на руках по четыре растопыренных пальца, — рисовала Аленка, его, Локтева, дочь.
В этом доме Локтевы проводили отпуск летом сорок первого года. Зина с Катей хозяйничали, в доме было чисто. Белое платье Аленки мелькало всюду: в огороде, в поле, у реки. Больше всего она любила ходить с отцом в лес. В прохладной тени они бродили по тропинкам, скользким от хвои.
— Папа! Я съела две земляничины; почему одна горячая, а другая холодная как лед?
Какое это простое и недоступное сейчас счастье — идти по ласковому летнему лесу и ощущать в сжатой ладони доверчивую руку ребенка!
Как ей досталось тогда от Зины за испорченный подоконник. Как Аленка, всхлипывая и не утирая бегущих слез, оправдывалась:
— Почему ты сердишься, мама? Я нарисовала ведь очень-очень хорошую девочку. Это Вика, она послушная и храбрая.
Аленки нет, Зины нет. И вот это полинявшее страшилище — храбрая Вика — все, что осталось… а подоконник окрасят.
День был на убыли. У крыльца над вытаявшим древесным мусором облачком толклись комары. По доске, брошенной через лужу, бегала трясогузка.