Журавлиное небо
Шрифт:
— Дед, а я видел, как немцы подожгли ихнюю хату, — поделился Иванка с дедом Михалкой.
— Лучше бы не видеть этого, коток, — сказал дед Трофим. — А все из-за детского куриного розума, из-за дурости. И как его потянуло ту немецкую винтовку взять! Хлопчика этого, Авдулиного. А те немцы и не заметили, что винтовку оставили. Вытянули грузовик из грязи и поехали. А винтовку оставили… Потом вернулись. А того Тявлика — боже мой, что голова, то и розум! — как бы подучил кто: винтовку на печь затащил, укрыл рядном. И как они, немцы, докопались, кто и у кого…
— Еще хорошо, что сожгли только одну Петрочкову хату, — сказала мамка. — Побаивались они тогда, в начале войны, жечь. Тимохова хата с Петрочковой почти впритык. Так немцы залезли на Тимохову стреху, поливают ее чем-то, не пускают огонь… А как Петрочиха бедная, Авдуля, бросалась, голосила. Бабы обступили ее, держат под руки… А когда Тявлика этого посадили в машину и сказали, что на луг повезут, чтоб показал, где батька и все наши мужчины, зашлось у меня сердце. Немцы все гергечут; «Партизан, партизан». Ну, думаю, будет и нам беда: там, на лугу, и тата…
— Ничего мы не знали тогда, — устроился поудобнее на колодке дед Михалка. «Может, разговорится дед, — подумал Иванка. — А то все молчит сегодня да молчит». — Как раз в обед приехали. Мужчины сели около будок. Я управился раньше и пошел к озерцу миски мыть. Сколько времени прошло, не знаю, только слышу: машина едет. Мужчины наши загомонили, слышу, а потом затихли. Поховались, думаю. Да где там поховались! Растерялись они… А я, когда машина к их табору подъехала и немцы начали гергетать, когда там крик поднялся, — кинулся я в воду, под лозовый куст забился, рукою за сук держусь, чтоб не захлебнуться, гляжу…
— Это же их всех и взяли там, — заключил дед Трофим. — А я перед этим поехал с луга. Уберег меня бог. А назавтра их взяли…
— Данила Талалюй и Тимох Кундыла спаслись, — сказал дед Михалка. — В Дубки как раз пошли за бреднем, в канаве половить хотели.
Начала закипать на таганке бульба, пенясь и заливая огонь. Иванка откатил от чугунка головни — они сипели, исходили дымом и горьким паром. Подошла мамка с ложкой, собрала с бульбы накипь. Попробовала вар из ложки, хватает ли соли, и протопала к столу.
— Засиделся я у вас — ого! — забеспокоился дед Трофим. — Надо, наверное, и мне на вечерю.
«Так и не принес чунь, — с жалостью, с гнетущим отчаянием в сердце подумал Иванка. — Чего тогда приходить?»
— Нет, сват, постой, — поднялся с колоды дед Михалка. — Поедим вместе. Так не отпущу. Ты еще не пробовал моей кислушки. Выгнал немного я. К Маланьиным поминкам.
— Так это уже шесть недель, как померла?
— В следующий четверг будет.
— Царствие ей небесное, — перекрестился дед Трофим. — Ага, забыл я совсем. Иванка, коток, погляди, что я тебе принес. Чтоб ты не думал, что дед на ветер кидает слово: взяться взялся, а не сделал…
Дед повернулся и пошел к порогу, где стояла кошелка. — Чунь! Чунь! Дед принес чунь! — закричал Иванка, глядя счастливыми, округлившимися глазами то на деда Михалку, то на мамку.
— А, боже мой, наверно,
Дед Трофим присел у порога на корточки и развязывал кошелку.
7
От высыпанной на рушник бульбы высоко, под самый потолок поднимался пар. Здесь же, на рушнике, желтым податливым холмиком лежало толченое конопляное семя, чтобы макать бульбу. В сизую алюминиевую некрасивую миску была налита простокваша. В такой же миске были и огурцы. Дед Михалка чистил луковицу. На каминке скворчали на сковороде несколько пригоревших корявых шкварок.
Зашевелилась на печи бабка, зевнула. Потом около трубы зашуршала лучина: бабка, наверное, вставала.
— Кулина! Слезай, вечерать будем, — позвал дед Михалка. Перестал чистить луковицу и прислушался.
— А вечерайте, вечерайте… Ты же знаешь, как я вечераю. Вечерайте себе. — И снова затихло на печи.
— Сватья Кулина, чего же ты? Или тебе так плохо? — подал голос дед Трофим.
— А-а, это ты, сват Трофим? А я лежу, сплю — не сплю. В голове гудит, будто звон звенит. И голос будто знакомый, а не узнаю. Старость не радость… Как же там сватья?
— Хворает. Вот как и ты. С животом у нее. Может, язва какая. Содой только и спасается. А ее нигде нельзя достать.
— Разве что язва. А то ж она моложе меня.
— Слезай, слезай, сватья. Дай на тебя хоть поглядеть.
— Далеко с печки не слезу. Посижу тут. А вы без меня вечерайте. Ничего в рот не идет.
Бабка слезла с печи и села при ней, поставив ноги на доску-подставку. Темный платок был низко надвинут на лоб, и под платком резко выделялось сухое, с тяжелым надбровьем лицо с крючковатым, тонким носом и застывшими, как бы припухшими губами.
— Вот моя дорога: от печки до порога.
— А ничего, — сказал дед Трофим. — Переживем зиму, летом будет легче. Погреем кости, ого!
— Тата, — сказала деду Иванкина мамка, — проси, чтоб садились за стол.
— Бабуля, — подошел к бабке Иванка, — погляди, что меня на ногах. Мне дед Трофим чунь сплел. И две оборки. Одну для запаса. Онучи вот немного корявые. Мамка сказала, завтра вымоет…
— Ну и хорошо, ну и нехай, — быстро ответила бабка, и обидно стало Иванке от невнимания ее.
«Недобрая моя бабуля, — подумал он. — Спала на пенсе, спала, даже не слышала, как дед Трофим пришел. А может, нарочно не отзывалась. А теперь и вечерать не хочет — упрашивай ее. Не хочет, не хочет, а ночью встанет и начнет искать себе чего-нибудь поесть. Будто ей не дают. Дед ругался на нее за это… Ничего не буду ей показывать никогда. Лучше пойду к деду Михалке».
— Дед, — сказал Иванка, — погляди, какие у меня длинные оборки. Я вот так закрутил и еще вот так. Завтра мне мамка онучи помоет… А ты мне одну свою суконку дашь? У тебя большие, как раз из одной будет две.