Журнал «День и ночь» 2010-1 (75)
Шрифт:
Следующим вечером я опять сидел у реки в каком-то полузабытьи и чувствовал, что доносящийся с другого берега шум завода хотя и мешает слушать ночь, но я с ним потихоньку смиряюсь, перестаю замечать, как перестаёшь замечать со временем ход часов в комнате. Вдруг раздался стук уключин, тихий плеск весла, потом лодка с шорохом торкнулась носом в песок, и кто-то ступил в воду. Брякнула цепь о прикол, щёлкнул ключ, и от кромки воды, осыпая ногами сухой глинистый склон, поднялся ко мне под деревья невысокий мужичок в телогрейке и резиновых мокрых сапогах.
— Здорово вам, — сказал он вежливо.
Я поздоровался и подбросил веток в костёр. Огонь оживился и осветил лицо человека — это был Федя. Должно быть, он тоже сразу узнал меня — пригляделся мимолётно и протянул руку, снова здороваясь:
— Давно мы с тобой не виделись.
— Давно, —
— Тихо как, — сказал я.
— Завод грохочет, — откликнулся Федя. Тогда я вспомнил опять детство, Федин необыкновенный слух, наши игры, когда вдоль улицы в розовом свете летнего вечера долго после беготни стояла не разносимая безветрием нежная сухая пыль, такие же вечера у реки под большими тихими звездами, вспомнил наш класс, теперь уже разошедшийся по жизни в разные концы и пределы. И что-то вроде вины проснулось во мне, и я спросил:
— Федя, а помнишь, в пятом классе сочинение по Шишкину писали?
— Как не помнить, помню. Ещё бы. Хоть бы кто сообразил, что я чистую правду писал. Все смеяться скорей.
— Ну как же правду? Сосны выше трубы! Он привстал на локте, потом сел.
— И ты не понял ничего! Да со мной это в детстве было, ещё до школы. Я сам был с подсолнечную шляпку, а всё помню: поехали с дедом в поле, сосны не хуже, чем на картине, — под небеса, пчёлы как вертолёты. Дед уснул на телеге, храпит — лошадь пугается. А я что — пупком сверкаю, смотрю, как паутины серебряные летят. Лошадь идёт, куда хочет, дед спит, а я забыл всё на свете — гляжу только на сосны, как они над телегой наклоняются, наклоняются, когда к ним ближе подъезжаешь — и вот сейчас упадут! Но не падают!
И, опять слушая Федю, подумал я, как давно всё это было — и сочинение, и Санька, и одноклассницы, которые давно повыходили замуж и народили детей.
Я позавидовал Феде — ведь никогда мне не слышать мира так, как он слышит. Никогда. И я пожалел его: он один такой, и никто его не поймёт, и никто ему не простит редкого дара.
На заре я проснулся и, пока смотрел за медленным движением поплавка, плывущего в редком радужном тумане, Федя всё укладывал и укладывал, отказавшись от помощи, тяжёлые, пахучие охапки травы в свою небольшую лодку. Лодка огрузла, и головки цветов и стебли трав окунулись с бортов в воду.
Мы попрощались, и он уплыл, растаивая и увеличиваясь в тумане, только вёсла долго ещё были слышны мне.
…Я лёг на песок и закрыл глаза. Я увидел: вот в тёмном и тёплом сарае стоит сейчас тихая добрая скотина и ждёт, когда придёт добрый Федя. Он бросит ей охапку травы, возьмёт ведро и начнёт доить, сладко облегчая большое коровье вымя. Федя торопится, не хочет, чтобы кто-нибудь увидел, как он доит корову.
Сено ей он косит по ночам — чтобы не смеялись злые люди.
Страницы Международного сообщества писательских союзов
Рамис Рыскулов
Лебединый любодень
На Иссык-Куле
Арбузы, плывущие по реке
(фрагмент)
Я энергичен
Страницы Международного сообщества писательских союзов
Александр Громов
Паракало
Рукопись неизвестного автора, отредактированная и подготовленная к печати самарским издателем и писателем Александром Громовым
…Проснулся я бодрым, свежим и в то же время с чувством, что не ложился спать вовсе, так, вздремнул чуть-чуть… Снова звёздочки-фонарики потекли к храму, снова мы вошли в храм, заполненный пустыми стасидиями, только в этот раз мне захотелось быть поближе к Царским вратам, и я нарушил покой установленных перед алтарём стасидий (в первом ряду занять место не дерзнул, а вот во второй пристроился), рядом со мной, через одно место, расположился монах — значит, можно и тут места занимать, успокоился я.
Всё складывалось хорошо.
Когда начали петь псалмы, я подумал, а почему бы мне не опереться на скамеечку в стасидии — смотрю, и монах, который рядом, тоже опёрся. Снова протяжно запели, бережно выводя каждую ноту. Это русская песня — долгий путь через степь и лес с приступами отчаянного веселья, а греческая — это лёгкое покачивание на волнах ласкового Эгейского моря.
Становилось светлее, передо мною возникли серые монахи, или это я уже мог различать их? Меня позвали, не голосом, а сам не знаю, как, но я откликнулся и пошёл за ними. Куда меня вели, зачем? Какая разница? Я чувствовал покой и никакого страха. Город какой. Белый город. Но древний и подзапущенный. И пустой. Только тени монахов впереди. Сомнение задело меня: откуда такой светлый город и вообще, что, собственно. Ба! Да я внаглую сплю!