Журнал «День и Ночь» №3 2009 г.
Шрифт:
Пропала ядовитая улыбка, улыбка Моны, исчезла загадочность в уголках губ — всё загадочное, конечно, находится в тени, в закоулках, в углах, — Прима изменился. Улыбка его стала безумной, глаза бессмысленно поглощали пространство, а одна из кофт, у которой не было пуговиц, время от времени сидела на нём шиворот-навыворот, бесстыдно показывая швы. Летать он тоже разучился, даже не пробовал подниматься над полом, чтобы взглянуть на холст с высоты, а всё чаще припадал на колени, язык высовывал иногда, но, спохватившись, прятал его обратно. Рисовал Прима маленького Принца, в его бессменном плаще, который художник щедро позолотил, и пацанёнок, увы, не был похож ни на меня, ни на Ноо, ни на самого Приму. Голубое небо было очень ярким,
— Почему ты нарисовал его маленьким? — спросил Ноо. — Нарисовал бы нормальным парнем, спортивным, с шевелюрой, мог бы даже в носках его изобразить, если в шузах затруднительно. Чтоб с белыми зубами, пластины пресса просматриваются, сквозят, так сказать, через прозрачную майку, бицепсы играют, может, и лоснятся на солнце, и преданные глаза готовы встретить счастье. А ты его замотал в плащ, как куклу.
— Молчать прошу тупых и толстокожих! Иначе я не знаю, будет что.
— Он вовсе мне не кажется ребёнком, — продолжил Ноо, — и умный очень. Мысль так и светится в глазах. Ещё я вижу там любовь.
— Что можешь видеть ты, — он обратился к Ноо, — и ты, — ко мне он тоже обратился сгоряча, — вы все, весь этот мир тупой, как валенок, что прадед мой носил?
— А на другую ногу что он надевал?
— А ничего. Он обувь экономил. Чтоб не стиралась зря, понятно?
— Чего ж тут не понять, он с кем-то в складчину два валенка купил; потом они по-братски поделились.
— Всё, поболтали, и не мешать мне, не мешайте, а принесите лучше пирожков. Сейчас я съел бы пирожок.
— Так кто б его не съел?
— Тогда хоть хлебушка купите, бездельники и болтуны, и я скажу спасибо вам, хоть вы того и не достойны.
— А почему мы не достойны?
— Несите хлеба, чёрт возьми, тогда я передумаю.
И побежали мы за хлебом. И хлеба принесли, и пирожков с повидлом. Прима ел и улыбался, но бесхитростно, не так, как прежде. Чувствовалось, что им движет какая-то новая сила, о которой раньше мы не знали.
9. Разоблачение Эль Греко
Сеньор Тициан гулял по острову и запылил башмаки. Как теперь заходить в храм с пыльными сапожищами? И он остановился в раздумье. Хотелось посмотреть стены, иконы, алтарь. Может, что и западёт в душу. Он любил находить таланты, особенно юные, молодую поросль. Брал их в ученики. Вдруг вырастет что-нибудь путное. И хотя ничего не росло, и радости не было, надеялся, что когда-нибудь это произойдёт. У него появится последователь, носитель огня, он продолжит бессмертное дело. Художник присматривался к росписям, и если они волновали, узнавал, кто создал сие, и приглашал автора в свою мастерскую. Как бы на правах ученика, на самом же деле — накормить, дать кров… отправить дальше, после себя, по пути истины, иди, ищи, вот она, широкая столбовая дорога, только не сворачивай, всё, что есть у нас тут, забирай; вдыхай, всасывай, впитывай, и иди… Туда, где не ступала ни нога дикаря, ни нога человека, но нет дороги сладостней и лучше; в путь; на нём ты очистишься от скверны, которая есть, и которая могла бы быть, забудешь навеки, что такое нечисть; это — дорога, на которой не умирают…
— Заходите, сеньор, — пригласил его войти красивый молодой человек, юноша с живым лицом и греческим носом.
— Тогда дайте мне тапочки.
— Зачем?
— Башмаки препыльные, или не видно, прости господи?
— Прекрасно углядел, но внутри не так уж чисто. Там ещё и бетономешалка стоит, не успели вынести.
— Да ну?
— Ну да. Мы с парнями расписываем купол. Заходите, посмотрите святых. Мы их с себя пишем, никакого подвоха. Вам, надеюсь, понравится. Святые молодые, красивые.
— А как у них с благочестием?
— Пренормальненько. Так и светится в глазах.
— Так поспешим же.
— Прошу, прошу.
— А как звать тебя?
— Доменико я.
Тициана пронзили взгляды ангелов и свят…1х. Давно не перехватывало дух у него от работ незнакомцев. От своих да от Джорджоне — да, и к этому он был готов, а тут — на тебе…
— Кто это? — вырвалось у него.
— Это — Пётр, а то — Павел, — ответил экскурсовод.
— Сам вижу, — сказал мэтр. — Художник где?
— Все мы тут художники.
— Автора?! — восторгался пришелец.
— Да здеся я, — ответил Доменико, — тутачки.
— И как ты себя величаешь, творец душ?
— Эль Греко я, — гордо ответил Доменико, — но можно и по-простому, Доменико, как я уже и представился. А вас я знаю.
— Да меня любая собака знает, а вот тебя ещё нет. А тоже должны знать.
— Рано ещё. Мне учиться и учиться.
— То пустое. Учиться надо всем. Пойдёшь поработать у меня в студии?
— Вроде учеником?
— Чисто формально — да.
— Никого нельзя научить, — сказал Доменико.
— Неужели?! Откуда ты знаешь?
— Мне открылось. Можно выучить водить рукой, но огонь? Он не передаётся.
— Я этого не знал, — признался мэтр. — Похоже на правду.
— Если приглашаете, поработаю у вас с радостью, — согласился Доменико. — Работать я люблю.
10. Забыть
Прима пришёл тихий, вошёл без слов. Взгляд блуждающий, вроде связку ключей потерял. Кошелька он не мог потерять, его у него не было, как и денег, на что только жил, чем питался? Он мог потерять славу, но её пока тоже не было. Временно. Он сам не мог бы сказать, что исчезло, ушло навсегда, ушло что-то такое, чего ни потрогать, ни понюхать, а вот же на тебе, вроде было. Внутри вот стало пустовато чересчур, даже слишком пусто, сквозняки гуляют там, разгуливают, пронзительная пустота заполонила нутро. Там, в груди его, в лёгких, которыми он дышал, жило ещё что-то, размещалось всепоглощающее нечто, наполняло всего его какой-то замораживающей субстанцией, немели и кончики пальцев, и кончики ушей. Начало всему этому, всей этой несуразице, было, однако же, где-то в голове, и Прима это как будто бы осознавал.
Он посмотрел рисунки, которые делал под влиянием этой дури, что заполняла его всего, и кончики ушей, и твёрдые пятки, и даже волосы на макушке. И ногти, изящные ногти на красивых пальцах. Вот её профиль, вот прядь волос, вот рука. Последний рисунок, — три пальца, которыми можно сделать «на», схватили за горло; дёрнулись какие-то нежные струны, снова по организму пошли аккорды, зазвучала старая песня. Нет, так не пойдёт. Это нагрянуло только для того, чтобы нарисовал я мадонну, — так думал Прима. Картина готова, и всё остальное тоже уходит быстро. Даже чересчур быстро. Это случилось для того, чтобы поднять бурю, накалить страсть, зажечь… О! Зажечь. Всё уже не нужно. Ни к чему. Наброски, рисунки, эскизы.
Первым в огонь попал рисунок, который встревожил больше всего. Он горел хорошо. Его как-то вдруг стало жалко, и Прима сорвал со стены плакат «Забыть Герострата», под руку Герострат попался. На нём было много голубой краски, и пламя стало голубым. Огонь очищал, дыму вот только особенно некуда было выходить, форточки не хватало для нормального костра, и в комнате получилась дымовая пелена, которая ела глаза, но не оставлять же то, чему суждено сгореть. Дым повалил в коридор, кто-то прибежал с ведром воды, кто-то с чайником, стучали в дверь, Приме уже и дышать стало нечем, он открыл окно, высунул как можно дальше туда голову и заглатывал воздух, обильно насыщенный кислородом, и, только когда понял, что прошлое сгорело, открыл дверь в коридор. Любители тушить пожар вылили и чайник, и ведро на то место, где ещё недавно пылало, а сейчас уже тлело, но не получилось даже шипа, сгорело всё аккуратно.