Журнал «Если», 1999 № 03
Шрифт:
И вот на этом вся относительность мышления заканчивается, и приходит понимание. Да, речь идет именно о кризисе. Науки. Кино. Театра. Спорта. Литературы. Фантастики (нужное подчеркнуть). Кризисе, порожденном новыми реалиями общественной жизни. Кризисе, который является приговором этим реалиям, называемым «российская демократия» и «российский рынок». Кризисе перепотребления.
В европейской традиции отношения между автором и читателем художественного произведения отражали взаимодействие «Учитель — Ученик». Прежде всего познание мира: производство и распаковка новых идей, — единственное, что придает смысл существованию общества. Но европейская культура носит знаковый и, одновременно, чувственный характер, потому литературное творчество более доступно для расширенного Восприятия, предполагающего сопереживание, обретение нового знания и, в конечном счете, самостоятельное творение (хотя бы символическое),
6
Очевидно, речь может идти только о так называемом «новом времени». (Прим. ред.)
В Европе место сэнсея или гуру заняла Книга. Символ, подразумевающий любой текст, любую мудрость, любого Учителя. Голограмма, заключающая в себе личность творца, давно ушедшего из этого мира. Мы преклонялись перед Книгой, приписывая ей невероятные магические возможности. Мы считали Мир Существующий порождением Книги, ибо сказано: «В начале было Слово». Мы относились к писателю, как к доброму волшебнику или злому колдуну… во всяком случае, как к адепту Силы, многократно превосходящей человеческую.
Соответственным было и отношение к Тексту. Пресловутое советское «умение читать между строк» было лишь частным проявлением искусства расшифровывать Слово Учителя, раскрывая в Книге один смысловой слой за другим. Не имело значения, знал ли сам автор о существовании в его произведении столь глубокой и сложной структуры, конструировал ли он ее сознательно или она возникла помимо его воли — в тонком мире ментального взаимодействия создателя текста и его читателя, Демиурга и Адепта. Что касается «специфики жанра», мы не видели большой разницы между так называемой «серьезной литературой» и якобы развлекательным «чтивом» — ведь даже тексты Евангелий содержат и притчи, и басни, и даже фантастику — например, «Откровения Иоанна Богослова». Отношение к Писателю как к духовному Учителю — явление вовсе не национально русское и, тем паче, не советское. Поэт, он далеко не только в России больше чем поэт. Первые европейцы, отыскивающие в сошедших с неба символах «сказку Странствий» Одиссея, предание о грядущем Мировом Волке-Фенрире, знак Вечности, порожденный движением зрачка Брахмы, — уж они умели придавать своему существованию смысл, извлеченный из Слова. Многие тысячелетия история человечества отражалась и преломлялась в зеркале Текстов.
Отношения учительства обязывали обе стороны. От читателя требовались не только изучение текста, не только глубокое понимание его, но и серьезная внутренняя работа, которую можно определить как искусство прожить Текст, пресуществив этим себя. А писатель отвечал за сотворенное им Слово. Даже написанное в шутку или сказанное в пьяном бреду. Духовная работа, без которой не бывает личностного роста, и ответственность Учителя — ключевые понятия взаимоотношений «Учитель — Ученик».
Это вовсе не означало, что к каждой своей строчке писатель относился как к священнодействию. Книги писались ради денег, создавались на пари, рассказывались, чтобы развлечь больную племянницу или освободиться от опостылевшего любовного романа. А также — в качестве альтернативы сумасшествию или самоубийству. Или от скуки. Все эти обстоятельства носят, однако, внешний характер и являются привходящими, и Сунь-Цзы не зря сказал: «Всякий знает форму, посредством которой я победил, но никто не видит формы, посредством которой я организовал победу». И только Бог, Вселенная или Ее Величество Информация знали, как на самом деле приходили в мир новые Смыслы.
Во всяком случае, диапазон приемлемого в литературных произведениях был достаточно узок. Далеко не все тексты, которые могли быть созданы, прочитаны и проданы, имели право на существование. Может быть, и не все с удовольствием соблюдали эти необозначенные ни на каких картах «границы дозволенного», но литература в целом все-таки не представляла собой ту «Чашу отравы», о которой писал свой последний роман И.Ефремов.
Миссия писателя — «бремя Белого человека» для самых сильных — обязывала.
Когда я говорю о существенном изменении литературной реальности, то имею в виду
Соответственно, и чтение превратилось из духовной практики в потребление. Если раньше от книги требовалось быть умной (именно так: сначала умной, а уже потом талантливой, интересной, завораживающей, читабельной, — иначе не пользовались бы в ту эпоху «резонансным» спросом романы И.Ефремова, «Белые одежды» В.Дудинцева или, например, «Дети Арбата» А.Рыбакова), то сейчас мы оцениваем текст прежде всего по его способности подарить нам душевный комфорт. «Комфортную» литературу не следует отождествлять с развлекательной. Во-первых, комфортным для читателя может быть текст даже вообще не художественный — приведу для примера творчество Д.Карнеги и всенародно прославленные альтернативные истории В.Суворова. Во-вторых, не всегда развлекательный текст является комфортным: «Охота на Снарка» Л.Кэррола, например, вызывает сильное подсознательное беспокойство. Точно так же «комфортность» не синоним серости, глупости, вторичности, обыденности: плохая книга раздражает читателя и необратимо разрушает его душевное равновесие…
Комфортный текст должен обладать способностью оптимизировать и уточнять картину мира «пользователя», не ставя ее, однако, под сомнение. Иными словами, он стимулирует «развитие без развития», то есть провоцирует лишь такие изменения личности, которые препятствуют возникновению новых сущностей.
Может быть, это не так плохо, поскольку трудно и больно, а с прагматической точки зрения еще и совершенно бесполезно все время меняться, отрицая себя прежнего. В самом деле: «А чего это вы из воды выпрыгиваете?» Как и всякая структурно-устойчивая система, психика стремится прийти в состояние с наименьшей собственной энергией (то есть минимальным количеством противоречий) и навсегда остаться в нем. В этом состоянии душа находится в кажущейся гармонии с Космосом. «Кажущейся», потому что истинный Космос непрерывно меняется, поглощая новые и новые сущности… в конце концов, он поглотит, конечно, и тот уравновешенный «райский сад», который адепт комфорта путает с Мирозданием. В этой ситуации собственные состояния психики (называемые субличностями), не пытаясь конструктивно решить возникающие между ними конфликты, поддерживают видимость мира и добрососедских отношений… пожалуй, это может быть названо счастьем. Как это было в старом культовом фильме «Отроки во Вселенной»? «Мы сделаем вас счастливыми…»
«Комфортная» литература существовала всегда. Проблема не в том, что ныне она заняла все отведенные ей экологические ниши и продолжает завоевывать «жизненное пространство». Суть «кризиса перепотребления» — в априорном восприятии всех текстов как комфортных.
Первый «звоночек» прозвучал в далеком уже 1995 г., когда завершающий том «Опоздавших к лету» А.Лазарчука не вызвал заметного резонанса в среде профессиональных читателей-фэнов. Уже тогда был поставлен под сомнение критерий «хорошая книга — умная книга». Но, по крайней мере, сложному тексту еще отдавали должное.
Ныне первой и наиболее естественной реакцией на «заумь» является не желание возвыситься до высоты текста, не естественное признание: «Ваше Высочество, своим разумением вы превзошли древних. Для меня ваши мысли недоступны», — а скорее, предпринятая не столь уж негодными средствами попытка упростить текст, редуцировать его к своему уровню восприятия. Так некомфортную книгу делают комфортной.
Осенью вышла четвертая часть «шрайковского» цикла Дэна Симмонса — «Восход Эндимиона». Читательской реакцией на нее (я вновь имею в виду прежде всего профессиональных читателей) было раздраженное недоумение. Автора обвиняли во всех смертных грехах — любви к мелодраме, незнании физики, недостоверности поведения героев, этической несостоятельности замысла, логических неувязках. Религиозная концепция книги вызвала упреки в плохом знании Симмонсом буддизма и непонимании христианства. Увы, я никого не могу осудить — добрая половина этих упреков принадлежала мне самому.
Между тем достаточно перелистать первые книги тетралогии (они вышли и, соответственно, были прочитаны в предыдущую эпоху), чтобы почувствовать легкий душевный дискомфорт, от которого мы как-то отвыкли. Ведь, «вспомнив все», придется согласиться, что автор «Гипериона» и физику знал, и в философии разбирался, и концы с концами умел сплести в такой системе, как Гегемония Человечества с ее сложнейшим переплетением политических, семиотических, социальных структур, образованных конфликтным взаимопроникновением двух разумов, один из которых носит некротический характер. Эрудиция и интеллект писателя ощущаются в текстах настолько явно, что фраза «Симмонс не знал» должна восприниматься как катахреза.