Зимние перезвоны
Шрифт:
В.: Это у меня на родине, в Воронежской области…
О.: Три дня стояли мы в Добринке. В самом этом слове чувствовали спасительную силу, наглядеться не могли на детишек, приходивших к нам разжиться сухариком или сахаром.
Собаки, коровы, запах навоза, цветы на окнах — все было таким дорогим, таким нужным. Как грязное, завшивевшее тело жаждет горячей воды, так и мозг искал равновесия — шел процесс восстановления души.
Василий Михайлович, а чего вы не спросите о животных? С ними ведь тоже кое-что связано на войне.
В.: А
О.: Ну лошади, например. От румын под Сталинградом достались нам крупные, сильные лошади с хорошей упряжью. Мы позарились, побросали своих мохнатых, низкорослых «монголок». И скоро поняли: зря бросили — породистые румынские кони для войны не годились.
К счастью, «монголки» преданно бежали рядом, и мы снова их взяли. Выносливые и умные были лошади. По звуку различали: летит немецкий бомбардировщик, и сами забегали в траншею — прятались.
И собаки были на фронте. Не могу без волнения вспоминать, как они погибали. Наденут на собаку «седло» со взрывчаткой. И мчится она под танк. Обязательно — взрыв! От противотанковых собак спасенья не было. А подрывались они, потому что, дрессируя, еду им давали только под танками. Рефлекс! Тяжело было видеть, как погибают на войне люди. Но и собак было жалко до слез.
В.: Много говорят о юморе на войне. Вы со своим живым характером тоже, наверное, в роли Теркина выступали?
О.: Весельчака, анекдотчика, человека, способного поднять настроение, очень ценили.
Я в немецком генеральском блиндаже подобрал трубку-чубук. Громадная, с двумя крышками. Держал ее в рюкзаке завернутой в портянку. А чуть затишье — ребята просят: Мансур, давай покури. Расстилали палатку, клали под локоть мне вещмешок, и я ложился, курил — изображал важного барина. Хохот стоял невозможный.
И выкинул однажды коленце я уже посерьезней. После Сталинградской победы все мы воспрянули духом, повеселели. Но вид — не глядел бы: шинели в грязи, сами обросшие, закопченные. Я шутил: «Бармалеи!» Что сделать, чтобы люди почистились, подтянулись? Это меня почему-то очень заботило. Идея пришла внезапно, я даже испугался. Но потом, так и сяк прикинув последствия, я решил: разоблачить меня будет нельзя.
Сначала я отлучился из роты на полчаса и принес «потрясающую новость»:
— Хлопцы, ходит слух: на Донской фронт прибыл Сталин.
«Новость» понеслась по окопам и траншеям — солдатский телеграф действовал безотказно. И через час в нашем батальоне уже не было человека, который бы не занялся собой — бреются на морозе, трясут шинели, хлястики пришивают, оружие драят. Начальство в недоумении, на вопросы отвечает: «Не знаем…» Но солдат слухам верит больше, чем начальству.
< image l:href="#"/>Мансур Гизатулович, 1990 год.
В.: Признались кому-нибудь в этой затее?
О.: Нет. Никто бы не поверил. Победа под Сталинградом для каждого была праздником. Я угадал настроение.
В.: У
О.: А как же. Смеяться будете, связано это с баней. 28 ноября 1943 года за Днепром я был ранен. Не тяжело. Но ясно было: отвоевался.
Мчал меня в наполненной соломой двуколке к переправе Степан Моисеев. Бывают чудеса на войне, у Сталинграда я его пожалел — сорок пять человеку, — отправил в хозяйственный взвод ездовым. У Полтавы на реке Ворскле мы снова с ним встретились. Под ураганным огнем мчались мы со Степаном по дамбе. Он в двуколке, а я, держась за веревку, бежал сзади. Пронесли нас сквозь стену огня невредимыми монгольские лошаденки. И вот теперь за Днепром в третий раз встретились со Степаном. Он меня, как сына, уложил на солому. Гнал быстро. Раненые роптали, уступая дорогу. А Степан — война научила быть хитрым — покрикивал:
— Посторонись, ребята! Раненого полковника, Героя Советского Союза везу.
Я его дергаю:
— Степан, бога побойся. Плащ-палатку поднимут — изобьют и тебя, и меня.
Когда прощались у переправы, обнял меня Степан Моисеев:
— Жениться вздумаешь — приезжай. Семь дочерей у меня…
Потом был санбат. Операция без наркоза. Чтобы медсестер не пугать ревом, я рот ватой забил.
А потом была баня в Новых Санжарах. Ее устроили то ли в школе, то ли в какой-то конторе. На дворе в котлах и бочках грелась вода. Нас, израненных, чумазых, обросших, приводили в божеский вид старушки и молодухи. Радость была — описать невозможно. Тело освобождалось от грязи. А душа словно оттаяла. Глядели мы, двадцатилетние, на такого же возраста девушек — голова кружилась от прикосновенья их рук. И казалось, ничего в жизни не может быть лучше этого радостного тепла.
В.: Был потом госпиталь?
О.: Да, в Павлове на Оке. А потом дорога домой, в нашу яблоневую Бурчмуллу, к родной шахте… В Куйбышеве вышел я из вагона. В помещении вокзала народу битком. Много детей, и все голодные. Я развязал вещмешок. Дети облепили, как голуби. Худые — кожа да кости. Глаза большие. Меня поразило — десятка три ребятишек, а терпеливо, без суеты, в очередь получают гостинцы… В ташкентский поезд сел я с пустым мешком. Трое суток со мной делились кто чем. И с радостью. Мы много сейчас говорим о милосердии. А оно у меня в памяти с тех военных трагических лет. Мы были тогда подлинно милосердными.
В.: Мансур Гизатулович, в шестьдесят семь лет человека уже не испортишь. Признаюсь, гляжу на вас с восхищением. Вы сильный, честный, любознательный, добрый. И талантом отметила вас природа: на работе — первый, талантливо воевали, впечатляюще о войне рассказали. Но ведь не все в человеке «от Бога», кому-то вы обязаны своим характером, своим взглядом на жизнь…
О.: Отцу. Умный, добрый и строгий был человек. К работе меня приспособил с десяти лет. Сам в шахту спускался, а я наверху коногонил — крутил барабанный привод у ствола шахты. На всю жизнь я запомнил отцовский урок воспитания. Конь был уросливый, злой — почувствовал слабосильного коногона — не слушается.