Зимний перевал
Шрифт:
Но вот Дыбенко, а за ним и остальные в один голос, и слушая и не слушая друг друга, загремели так, что заглушили и рев пушек, и гром разрывов.
— А ты знаешь, сопля недорезанная, как этот фон Вилькен на «Севастополе» нашего брата мухрыжил?
— А за вице-адмирала Роберта Николаевича Вирена ты слыхал? А по приказу Вирена ты спускал посреди Кронштадта штаны, чтоб его буркалы твой штамп увидели? А мадам Вирениха тебя по морде зонтиком лупцевала?
— А боцманскую цепочку ты пробовал? А медяшку, чтоб блестела, как «чертов глаз», драил? А что такое фельдфебельские «три
К кому они обращались? К этому пащенку, что и сейчас смотрел на них с высокомерной насмешкой?
Нет! В их вопросах прорвалась безмерная горечь за позор, которым мятежники покрыли Кронштадт, — Кронштадт, который был гордостью революции, Кронштадт, когда-то расстрелявший Непенина и Вирена, а ныне почтительно принимавший барона фон Вилькена…
Двенадцатое марта. Дождь и туман. Красноармейцы принюхиваются к ветру и определяют, что это «вешняк», то есть теплый южный ветер, приносящий вместе с собою весну.
Дальше становится известно, что двенадцатое марта — день святого Феофана. Феофан и туман — рифма. Это значит, что жди приметы. Вдруг она будет вроде: «На Феофана туман — лед как рваный кафтан»?! Я сама это только что придумала и сама пугаюсь: Феофан — Феофаном, а приметы-то ведь правильные…
Пронесло благополучно и даже без рифмы: «На Феофана туман — урожай на лен и коноплю».
Но есть и вторая примета: «Если лошадь на Феофана заболеет, то все лето работать не станет».
Флегонтыч со вздохом отрезает добрую половину своей хлебной пайки, делит на четыре части и относит на конюшню нашим одрам Машке, Серому, Чернышу и Спотыке.
Днем совсем тепло. Дождь перестал. Небо поголубело. Ясно виден золотой купол Кронштадтского Морского собора. Светит солнце. Сосульки. Капель.
Как там лед? Что будет, если он разойдется?
В первые же дни, когда с нашей стороны начали выходить на лед разведывательные партии, они заметили людей, пробиравшихся по льду из Кронштадта в Финляндию и из Финляндии в Кронштадт. В дальнейшем разведка обнаружила на льду Финского залива хорошо наезженную дорогу из Кронштадта в Териоки.
Перебежчики из Кронштадта рассказывали, что в Кронштадт чуть ли не ежедневно прибывают какие-то лица в форме американского Красного креста, не скрывающие, что они — белые офицеры. Офицерская группа, активизировавшаяся в Кронштадте с самого начала мятежа, теперь действует уже совершенно в открытую. На одном из заседаний ревкома генерал Козловский, отстранив председательствовавшего ревкомовца, громко сказал: «Ваше время прошло, я сам сделаю что нужно».
В зарубежной печати промелькнули сообщения, что военные суда, которым после очистки Финского залива от льда предстоит доставить в мятежный Кронштадт десантные войска, оружие и продовольствие, уже разводят пары.
Фактор времени приобретал для нас все более властную силу.
На одной из летучек кто-то вспомнил, как Ленин в период подготовки Октябрьского штурма сказал: «Промедление смерти подобно».
И
День и ночь, порой под артиллерийским огнем, по железной дороге, по шоссе и проселкам, к Ораниенбауму двигались войска и транспорты с оружием, боеприпасами, продовольствием.
Из людей, что прибывали тогда в Ораниенбаум, мне особенно запомнились рабочие какого-то петроградского завода, доставившие в Ораниенбаум прожекторы и электроосветительные установки. Заказ на них был дан заводу уже после начала мятежа и, чтобы выполнить его в срок, рабочие работали, почти не уходя из цехов. А сейчас их представители с гордой радостью доставили в Ораниенбаум то, что было сделано с таким большим трудом.
Встречал их сам командующий Южной группой Седякин. Он расцеловался с рабочими, а потом они выступали в воинских частях и рассказывали, как живет Петроград: вопреки распространяемым кронштадтцами слухам, что Петроград охвачен всеобщим восстанием, на самом деле «волынки» прекратились и заводы работают…
Но однажды, когда я проходила мимо станции, подошли два воинских эшелона. Они остановились — один в хвост другому. Вагонов было много, так что, пока я шла мимо, уже началась выгрузка. Что-то было странное в этой выгрузке, а что — я сразу не поняла. Лишь потом до моего сознания дошло: угрюмая тишина и безмолвие, в которых она происходила.
Вернувшись к себе в часть, я увидела Флегонтыча. Вопреки своему обыкновению, он сидел без дела и на какой-то мой вопрос буркнул что-то вроде: «Будем еще поминать, когда станем кобылу за хвост подымать».
Ну, раз Флегонтыч заговорил присловьями, значит, жди беды!
Это бывало уже не раз: хорошо, тихо, спокойно (в том относительном понимании тишины и спокойствия; какое возможно на открытом берегу, прямо под прицелом неприятельских орудий) и вдруг словно набежит туча и накроет все своей тенью.
Флегонтыч в таких случаях бывал верным барометром. Если он вместо обычной своей речи перешел на иносказательную, это значит, что хозяйка какой-нибудь избы, где стоят на постое наши красноармейцы, забаламутила им души слухами и сплетнями; либо же из деревни пришло письмо, в котором после всех поклонов горем горьким льются жалобы на голодуху да на неуправства местных властей; либо ночью к нашим ребятам пробрался какой-нибудь кронштадтец, переодетый, как они теперь обычно делали, в красноармейскую форму, и, прикинувшись бойцом из соседней части, наплел им сорок бочек вранья.
А это уж значило, что снова завьются веревочкой разговоры о том, что мы, мол, люди молодые, неопытные, в боях не участвовали, воевать не умеем, обороняться с берега готовы в любую минуту, а по открытому морю идти боимся.
Удивительно не то, что время от времени вспыхивали такие настроения. Удивительно другое: то, что мы могли их преодолевать своей — чего греха таить! — достаточно неуклюжей агитацией. Поговоришь с красноармейцами — и они уже смеются и дразнят друг друга теми самыми разговорами, которые сами только что вели.