Злые ветры дуют в Великий пост
Шрифт:
Он встал, выдвинул ящик с кассетами и, как всегда, немного растерялся при виде мешанины музыкальных вкусов Тощего: от битлов и мустангов до Жоана Мануэля Серрата и Глории Эстефан.
— Чего поставим?
— Битлов?
— «Чикаго»?
— «Формулу-пять»?
— «Лoc Пасос»?
— «Криденс»?
— Заметано, криденсов… Только не талдычь опять, что Том Фогерти поет как негр, потому что я тебе уже сказал: он поет как бог! Так или нет?
И оба согласились — да, да! — в подтверждение глубочайшего совпадения их взглядов: этот чертов… действительно поет как бог.
Бутылка опустела, прежде чем закончилась долгая версия Proud Mary. [1] Тощий поставил свой стакан на пол и подкатил коляску вплотную к кровати, на которой сидел его друг-полицейский. Он положил пухлую руку на плечо Конде и сказал, глядя ему в глаза:
— Брат, я хочу, чтоб у тебя все наладилось. Хорошие люди заслуживают большего везения на этом свете.
Это верно, подумал Конде; он не знал человека лучше Тощего, и тому страшно не повезло в жизни. И чтобы справиться с нахлынувшей на него волной нестерпимой жалости к другу, он выдавил улыбку
1
«Гордая Мэри» (англ.).
— А теперь ты сам байду гонишь, олух. Хороших людей на этом свете уже не осталось.
Конде встал с кровати, желая обнять друга, но не решился. Ему всю жизнь не хватало смелости на сотни и сотни разных поступков.
Никто и представить себе не может, что чувствует ночью полицейский. Никому не дано знать, какие призраки его навещают, какие лихорадки одолевают, в каком аду поджаривается он на медленном огне, а то и объятый жгучим пламенем. Бывает, только прикроет веками усталые глаза, как тут же начинается жестокое испытание — пробуждаются тени прошлого, которые навсегда засели в его памяти и приходят к нему ночь за ночью с неумолимостью маятника. Непростые решения, непростительные ошибки, применение силы и проявление слабости и даже сотворенное добро возвращаются неоплатными долгами перед совестью, израненной большими и маленькими подлостями, совершенными в мире подлецов. Иногда мне является Хосе де ла Каридад, чернокожий водитель грузовика; он просил, умолял не отправлять его в тюрьму, твердил, что не виноват; я вел допрос четыре дня подряд и был уверен, что это его рук дело, больше некому; негр катался по полу, плакал и повторял одно и то же, и я посадил его в предвариловку до суда, который признает его невиновным. Временами приходит маленькая девочка Эстрельита Риверо; я лишь на секунду не успел удержать ее от рокового шага навстречу пуле, которую из пистолета всадил ей меж бровей сержант Матео, стрелявший по ногам убегающего преступника. А еще возвращаются из прошлого и небытия Рафаэль и Тамара и, как двадцать лет назад, танцуют вальс, он — в костюме, она — в длинном белом платье, похожем на свадебное, хотя невестой стала чуть позже. Безрадостны ночи полицейского, не утешают даже воспоминания о последней близости с женщиной или ожидание новой, потому что все воспоминания и все ожидания — кои в свою очередь превратятся в воспоминания — испачканы мерзостью повседневного существования полицейского. С одной женщиной я познакомился, когда расследовал обстоятельства смерти ее мужа — мошенничество, обман, шантаж, злоупотребления и страх человека, казавшегося безупречным на высоте своего служебного положения. Другую буду помнить в связи с каким-нибудь убийством или изнасилованием, с чьей-то трагедией. Ночи полицейского текут мутной водицей с душком и выцветшими образами. Спать… Или хотя бы забыться. Я знаю один способ одолеть проклятые ночи — надо напиться до бесчувствия, что равносильно маленькой смерти каждый день и самой настоящей смерти по утрам, когда веселое солнышко становится пыткой для глаз. Ужас минувшего, страх перед грядущим — с такими муками дотягивает полицейский до наступления дня. Схватить, допросить, посадить, осудить, приговорить, обвинить, пресечь, поймать, заставить, подавить — эти глаголы спрягаются в его воспоминаниях, и в них — вся жизнь полицейского. Я мечтаю о том, чтобы мне снились иные, счастливые сны, чтобы созидать, обладать, отдавать, обретать, творить — писать! Но все это останется лишь бредовыми фантазиями, а пока только и делаешь, что разрушаешь. Вот почему одиночество полицейского есть самое жуткое из всех одиночеств: он существует в компании призраков, терзаемый своей и чужой болью, расплачиваясь за свои и чужие грехи… Хоть бы одна женщина убаюкала полицейского, сыграв ему колыбельную на саксофоне… Но тихо! Ночь наступила. Снаружи адский ветер опаляет землю.
~~~
Две таблетки дуралгина давили на желудок, как камень на душу. Конде запил их из огромной чашки черным кофе, после того как убедился, что остатки молока густой жижей застыли на дне бутылки. На его счастье, в стенном шкафу нашлись две чистые рубашки, так что ему даже выпала привилегия выбора; он отдал предпочтение белой в бежевую полоску с длинными рукавами и закатал их по локоть. Джинсы, провалявшиеся ночь под кроватью, могли продержаться еще недели две-три в дополнение к пятнадцати дням, минувшим с последней стирки. Конде сунул за брючный ремень пистолет, обратив внимание на то, что похудел; однако решил не беспокоиться по этому поводу — не голодает же и не болен раком, так какого черта? И вообще, если не считать изжоги, все было хорошо: кругов под глазами почти не заметно, намечающаяся лысина вроде бы не слишком его портит, печень ведет себя мужественно, головная боль потихоньку улетучивается; и уже наступил четверг, а значит, завтра пятница, подсчитал Конде на пальцах. Он ступил в солнце и ветер и даже попытался вымучить старую лирическую песенку:
Больше тысячи лет пройдет, много больше, и не знаю, будет ли вечно со мною любовь, однако там, как и здесь…В восемь с четвертью Конде вошел в здание полицейского управления, перекинулся приветствиями с сослуживцами, с завистливым интересом прочитал вывешенный в вестибюле приказ о новом порядке ухода на пенсию, закурил пятую за утро сигарету и стал дожидаться лифта, чтобы отметиться у дежурного. Он лелеял милую сердцу надежду, что сегодня ему не поручат нового расследования, — так хотелось посвятить все свои умственные силы чему-то одному. За последние дни Конде в очередной раз перечитал пару любимых книг, неизменно пробуждавших в нем вдохновение, и вновь ощутил потребность творить. Он даже записал несколько вертевшихся в мозгу мыслей в старую школьную тетрадку в зеленую линейку с пожелтевшими страничками — так тренер бейсбольной команды посылает питчера, засидевшегося на скамейке запасных, размять руку перед решающей подачей. Несколько месяцев назад он случайно повстречал Тамару и пережил приступ ностальгии вместе с навсегда, как ему казалось, забытыми волнениями и обидами, и те вдруг
Лифт остановился на третьем этаже, Конде вышел и повернул направо. Длинные коридоры блестели, отполированные перед началом рабочего дня опилками, смоченными керосином, а утреннее солнце, проникающее сквозь высокие окна в алюминиевых рамах, окрашивало коридор едва пробудившимися красками. Нет, в самом деле здесь было слишком чисто и светло для полицейского управления. Конде распахнул створку двойной стеклянной двери и очутился в помещении дежурной части, где, как обычно в этот ранний час, царила напряженная обстановка: оперативники сдавали отчеты о выездах на место происшествия, следователи громко возмущались по поводу какого-то судебного решения, их помощники взывали о помощи. И когда лейтенант Марио Конде, сжимая двумя пальцами зажженную сигарету и одними губами напевая навязчивый мотивчик известного болеро «Свою жизнь раздаю по кусочкам; чем еще может поделиться бедняк…», приблизился к столу дежурного по управлению, за которым в то утро сидел лейтенант Фабрисио, то среди общего гвалта едва смог расслышать его слова:
— Майор велел зайти. Даже не спрашивай, я все равно ни хрена не знаю, сегодня черт знает что творится. Тебе же шеф, как известно, лично дает поручения, не зря ты у него числишься в любимчиках.
Конде глянул на дежурного лейтенанта — тот, казалось, окончательно ошалел среди вороха бумаг, непрекращающихся телефонных звонков и постоянных разговоров — и вдруг почувствовал, как у него увлажнились ладони: уже во второй раз Фабрисио говорит что-то подобное. Нет, сказал себе Конде, я не собираюсь терпеть его подначки. Несколько месяцев назад майор Ранхель отстранил Фабрисио от расследования серии ограблений в гостиницах Гаваны и назначил вместо него Конде, который только что успешно завершил следствие по другому делу. Марио попытался отвертеться, но не вышло — Дед уперся намертво: «Тянуть с этим больше нельзя!» Пришлось извиняться перед Фабрисио, объяснять, что начальство, мол, так решило, деваться некуда. Через несколько дней после задержания воров Конде заговорил с лейтенантом о ходе расследования, но тот перебил его, заявив: «Рад за тебя, Конде, теперь, не иначе, получишь от майора горячий поцелуй и все такое прочее». Конде тогда с трудом проглотил оскорбление и постарался простить лейтенанту обиду. Но сейчас в нем проснулся скрытый в подсознании инстинкт — он ведь родился в отнюдь не тихом районе, там привыкли защищать свою честь кулаками, а если позволишь кому-то хоть на секунду усомниться в том, что ты настоящий мужчина, то навеки покроешь себя позором и презрением. Ну нет, в его возрасте негоже оставлять без ответа подобные выпады. Конде уже поднял палец, готовясь произнести речь, но сдержался и подождал, пока рядом не будет посторонних. Потом оперся обеими руками на стол дежурного, пригнул голову, чтобы лицо оказалось вровень с лицом Фабрисио, и процедил:
— Если у тебя зудит, так и скажи. Я тебе почешу — когда захочешь, где захочешь и сколько захочешь. Понял? — после чего выпрямился и пошел прочь, чувствуя спиной молнии, что посылали ему вслед глаза лейтенанта. И зачем, спрашивается, человеку нарываться на неприятности?
Бот гад, все утро испоганил, мрачно подытожил Конде. Дожидаться лифта уже не было желания и терпения, и он на одном дыхании взбежал по лестнице на седьмой этаж. Таблетки дуралгина возобновили свое брожение в желудке, и Конде стало ясно, что эта история с Фабрисио добром не кончится. Ну и черт с ним, сам напросился, мысленно махнул он рукой и вошел в приемную перед кабинетом майора Ранхеля.
Маручи подняла на него глаза и приветливо кивнула, не переставая трещать на пишущей машинке.
— Какие дела, красотка? — спросил Конде, подходя к столу секретарши.
— Он за тобой еще рано утром посылал, но тебя уже дома не было, — ответила девушка, указав головой на дверь в кабинет начальника. — Точно не знаю, но, кажется, дело серьезное.
Конде вздохнул и закурил; его передергивало, когда майор заговаривал о «серьезных делах», спущенных сверху. Так что, Конде, ты уж постарайся! Однако на этот раз шеф не заставит его работать вместо другого следователя, пусть хоть со службы гонит. Конде поправил пистолет, так и норовящий выскользнуть из-под ремня джинсов — особенно теперь, когда он отощал непонятно почему, — и закрыл рукой лист бумаги, с которого перепечатывала что-то секретарша Деда.
— Маручи, скажи, как ты ко мне относишься?
Девушка посмотрела на него с улыбкой:
— Хочешь подстраховаться, прежде чем сделать мне предложение?
Теперь и Конде улыбнулся собственной неуклюжести:
— Нет, просто я сам себя не переношу. — И костяшками пальцев постучал по дверной филенке из непрозрачного стекла.
— Давай, давай, заходи!
Майор Ранхель курил сигару, и по запаху Конде понял, что для Деда сегодня не самый лучший день: разило дешевой пересушенной бревой [2] из тех, что по шестьдесят сентаво за штуку, а значит, способной совершенно испортить настроение начальнику полицейского управления. Но, несмотря на дурной табак и зловонный дым, от которого хотелось поморщиться, Конде с невольным уважением окинул взглядом атлетическую фигуру своего начальника в полицейском мундире, оттеняющем загорелое лицо завзятого игрока в сквош и любителя плавания. Не теряет спортивной формы, черт!
2
Брева— короткая и толстая сигара.