Знаки внимания (сборник)
Шрифт:
Многие люди живут в музее, сами о том не подозревая. Уверенные, что живут в современном мире, они живут в музее — в этнографическом, краеведческом, историческом или в музее какой-нибудь очередной боевой славы, проводя дни и ночи между макетом стоянки первобытного человека, казацкой саблей и сапогами товарища Сталина.
Но так и не написал я обо всем этом. Как-нибудь потом.
А еще я очень хотел написать о таком шокирующе оригинальном предмете, как соловьи и их пение. Хотелось поразмыслить о том, почему именно эта птичка на многие века стала неизменным персонажем мировой лирики. Известно, что соловей в паре со своей верной розой пришел в
Но дважды на моей памяти «музейная» и «соловьиная» темы слились в единый сюжет.
Первый такой.
Лет десять тому назад мне пришлось несколько ночей пожить в музее. Туда меня пригласил один богатый немецкий коллекционер с незамысловатой фамилией Мюллер. Он был владельцем художественного музея в пригороде Дюссельдорфа. Музей располагался на лоне природы. Его территория состояла из большого парка и присоединенного к нему заброшенного военного полигона. Мюллер был меценат и любитель музыки и поэзии. Поэтому он регулярно устраивал у себя поэтические и музыкальные фестивали. На один из таких фестивалей он пригласил и меня, поселив в бывшем охотничьем домике, с подвала до чердака напичканном художественными шедеврами и антиквариатом.
Все, кому приходилось когда-нибудь служить сторожами в музеях, поймут меня, если я скажу, что ночевать в музее среди сплошных шедевров — дело довольно мучительное и тревожное.
Сам Мюллер жил неподалеку, в отдельном домике. Ко мне он заходил по вечерам выпить по бокалу вина и поболтать. Мне нравилось с ним болтать, потому что немецкого я не знаю, а по-английски он говорил так же скверно, как и я.
Однажды он сказал: «Видите этот рояль? Это очень хороший рояль. На нем однажды играл Рихтер». И он рассказал, как сколько-то лет тому назад он пригласил Рихтера и устроил концерт для десяти примерно слушателей. «Здесь играл Рихтер, — рассказывал Мюллер, — а здесь сидели гости. А вокруг дома стояли несколько нанятых мной человек и палками отгоняли соловьев. Они пели ужасно громко и мешали маэстро играть, а публике — слушать».
Второй сюжет совсем недавний и совсем короткий. Пару недель назад поздно вечером я шел по Никитскому бульвару. В Москве, как и во многих других городах России и Европы, проходила «Ночь музеев». Поэтому неудивительно, что в достаточно поздний час бульвар буквально кишел оживленной, шумной публикой. И в столь неожиданном месте, властно перекрывая весь этот шум, гам и смех, неистово наяривал соловей. Людей с палками я не видел.
Зла хватает
Не от одного и не от двух приходится слышать в наши дни о том, что ощущение тотальной агрессии висит в воздухе, как топор в накуренном тамбуре. Что агрессией этой воздух пропитан примерно так же, как недавним летом он был пропитан пожарным дымом. Что агрессия эта чувствуется почти на тактильном уровне. Особенно часто и взволнованно говорят об этом те, кто не живет здесь постоянно, а лишь приезжает время от времени. Мы-то, мол, тут придышались. А у них-то восприятие свежее, а потому и особенно чувствительное. И такого, говорят многие, раньше все-таки не было. Всякое, мол, было. Но такого…
Ну да — не было! Было, конечно. Всегда было. Сколько себя помню. Помню казарменные и репрессивные школьные
Я помню не располагавшую к вселенскому дружелюбию тесноту и скученность, пресловутый «квартирный вопрос», о котором я вспомнил с особой яркостью, когда прочитал в ленте новостей о том, что «Лондонскому зоопарку необходимо собрать около 5 млн фунтов стерлингов, чтобы построить новый вольер и расселить не поладивших друг с другом тигрицу и тигра».
Помню ругань и драки в очередях. Помню бесконечное по самому ничтожному поводу «пойдем выйдем». Помню «Пацан, дай десять копеек. Нету, говоришь? А если поискать?» Помню и собственную постоянную готовность к отпору и ответной агрессии. Помню бесконечные и необычайно однотипные рассказы своих друзей про армейскую службу. Помню и никогда не забуду лица продавщиц, участковых милиционеров, домоуправов и кассирш в сберкассах. Лица, неизменно выражавшие с трудом сдерживаемую ненависть, смешанную со снисходительным презрением и нескрываемым раздражением.
И помню я — нельзя этого забыть — бесконечно повторяемую мамашами и няньками, воспитательницами детских садов, учительницами младших и старших классов, продавщицами и официантками, билетными кассиршами и уборщицами метрополитена, участковыми врачами и ткачихами с поварихами идиому «зла не хватает». Уж чего-чего, а зла хватало. Всегда.
А кажется иногда, что «такого никогда не было», не только потому, что у памяти нравственно здорового человека есть спасительное свойство редуцировать зло, сворачивать его в файлы и папки и не открывать их без особой необходимости, но и потому, что само зло, что называется, не стоит на месте. Оно, как газ или жидкость, все время меняет обличья, принимает формы вмещающих его сосудов.
Бытует такое мнение, что общее количество зла в мире неизменно. Оно лишь очень неравномерно распределяется в пространстве и времени. Оно — в соответствии с законом сохранения энергии — переходит из одного агрегатного состояния в другое и из одного вида энергии в другой.
Зло перераспределяется, как перераспределяются время от времени собственность и направления денежных потоков.
Кто-то спросил однажды: «Почему в послевоенном СССР (до прихода к власти Горбачева) не взрывали дома со спящими в них людьми, не захватывали больницы и школы с заложниками, не убивали журналистов, не было терроризма?»
А потому что терроризм, как и все остальное, узурпировала в те годы сама власть. Больниц не захватывали, это правда. Зато целые народы переселяли из одних мест в другие. Домов со спящими жильцами не взрывали, зато входили в квартиры спящих, будили их и увозили в лагерь. Журналистов не убивали в их собственных подъездах (хотя было и это) — их пытали и расстреливали на Лубянке.
От изменения того или иного режима зла не становится ни больше, ни меньше. При тоталитарных режимах все зло концентрируется в одних руках — в руках власти. В странах, где больше демократии, зло становится частным делом. Оно приватизируется.