Знал, видел, разговаривал. Рассказы о писателях
Шрифт:
— Тем более основателен мой вопрос, Василий Андрианович: что заставило вас вступить на такой, как вы утверждаете, роковой путь?
— Знаете, этот путь показался мне самым привлекательным в жизни! Захотелось испытать себя и узнать: способен ли ты блаженствовать роковым блаженством?
— А разве есть такое?
— Конечно! Оно, роковое блаженство, открыто русским поэтом Тютчевым:
Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые: Его призвали всеблагие Как собеседника на пир. Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был, И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пил!— Здорово!
— Верно, Юрий Фомич. Только не из чаши небожителей я пью бессмертие, а из колхозной чаши.
— Ну и как, сладка она, Василий Андрианович?
— Да не сладка — горька колхозная чаша! Иной раз это колхозное роковое блаженство такую тоску нагонит, что места не находишь, и душа застонет:
В серой стыни Загрустили Верески От осенней Облыселой От тоски. Ветродуина сечет-сечет дождем! Где ты, ветер, где ты, враг, зарожден? Ах, надсадный Листопадный Перепляс До листочка Кусточки Отряс! Ах, грусть Облетелина Всю Русь Заметелила! Позасыпала слезливой мелкотой, Ослепила дни унылой слепотой, Пораскинула печаль По плечам, Распустила Сухоту По животу! Неужели до печалины Мы навеки припечалены? Ах ты бей, друг, мороку с носка! Провались ты сквозь землю, тоска!— Чувствую сладость вашей колхозной чаши… Вот из такой-то чаши вы и пьете бессмертие или вечность.
— Ну не вечность, а хоть лет так на тысячу бессмертие заработать бы делами своими!
— Оставить след на земле?
— Нет, не след. Не хочу следить, чтоб потом хозяйки бранились: ишь, наследил-де, и не прочистишь! Хочу себе светлое бессмертие заработать трудом своим. Ведь
В тихий час В блеске ясного дня С неба звездочка упала на меня. Ты откудова взялась В эту ясь? Через солнце, Как в оконце, Прорвалась? Ну что ж, я и рад, Как горят, Как горят во мне огни В эти дни. Загорелися от звездочки они. Вы горите триста лет, мои огни!— Василий Андрианович, вы противоречите себе: только что замахивались на тысячу лет бессмертья, а теперь вдруг запели про триста.
— Юрий Фомич, я человек скромный: мне и трехсот хватит за глаза. А насчет тысячи… То был замах по запальчивости!
— Итак, вы блаженствуете роковым блаженством и пьете бессмертие из колхозной чаши. А как же ваши прежние увлечения химией, физикой? Забыты?
— С какой стати мне их забывать? Науки помогают мне жить по русскому народному завету — его завещали нам отцы и деды пословицей: «Сей добро, посыпай добром, жни добро, оделяй добром!» Химия, к слову, помогает мне возрождать истощенную землю и там, где росли три тощих колоса, выращивать пять тучных. Физика питает мои расчеты и мои идеи по борьбе с засухой, излишним увлажнением и помогает обосновать выкладки по улучшению земного климата.
— Василий Андрианович, у вас так много обязанностей, увлечений, забот… Когда вы успеваете отдыхать?
— Юрий Фомич, моя жизнь — сплошенно один отдых: от колхоза я отдыхаю на стихах, от стихов отдыхаю на физико-химических расчетах, от физики и химии я отдыхаю на разработке науки о русском народном стихе. Видите, сколько отдыху!
— И неужели никогда, Василий Андрианович, не тоскуете вы по городу, по городскому духу?
— В город мне пути не заборонены: еду когда хочу, если дела того требуют, хоть в Москву, хоть в Ленинград, хоть в
— …Но мы немножко уклонились в сторону. Среди ваших многочисленных «отдыхов» вы упомянули про русский народный стих. Если это не секрет, то не могли бы вы посвятить меня и в эту область ваших увлечений… Я чувствую, что вопрос мой дилетантский и поверхностный, однако… Я бы хотел…
— Охотно, Юрий Фомич, иду вам навстречу. Подошли вы потихоньку, заговорили помаленьку, приступили к делу неторопко, даже робко, а к откровенности моей тропиночку проложили надежно… Я — весь ваш! Но сразу оговорюсь: изложить мою науку о народном стихе в беседе невозможно, а рассказать, как я попал в это дело, могу. В Витебском педагогическом институте…
— Там вы заведовали кафедрой?
— Да, кафедрой химии… Там же я и подружился с Федором Лукичем Лесиком, селекционером. Удалось ему вывести необыкновенную пшеницу. И высеял он ее для размножения. И нагрянула война. И пал Витебск, а фашисты-кромешники вытоптали у Лесика посевы, а сам Лесик был на фронте, как и я. На тихом Дону, в бурные дни боев за Воронеж летом сорок второго, вспоминал я про друга своего Лесика, про пшеницу его, про посевы. «Посевы, конечно, погибли», — думал я. И вдруг зазвенела песня в душе: «А не погибли!» Песня-желание, песня-мечта о богатырском колосе. И напела она мне: да, в плену у врага этот колос, но растет он, и укореняется, и силу набирает, силу-погибель врагу! И увидели они, и звериным нюхом учуяли захватчики, что в этом колосочке таится, и укореняется, и силой наполняется пагуба-смерть для них. И замыслили злодеяне искоренить-истребить русский богатырский колос. И принялись! С корнем рвут его, а вырвать не могут. Саблями, кинжалами режут-секут-рубят его, а ничего им не удается. Огнем жгут ненавистники, взрывами подрывают, а ни огонь не пожигает, ни взрывы не подрывают богатырский колос.
— И так возник образ?
— Да такой вот образ в душе засветился, в песню запросился. А ритма для песни найти не могу, а ладного боя не сыщется. Перебрал всякие, известные. Долго рассказывать, Юрий Фомич, о путях-дорогах, о плутаниях и поисках моих, но привели они меня к народному русскому стиху. А он теории не имеет, а о нем науки нет, такой, чтоб учила она, как писать-сочинять русским стихом. Объяснителей, толкователей много среди ученых находится: толкуют-объясняют русский народный стих, а научить поэта спеть под него никто не умеет. Я и наберись храбрости, да и возьмись подвести под русский стих ритм, под ладный бой, ладобой, обучательную основу, чтобы можно было по ней научиться русским звонким ладобоем песни петь-составлять. Мои стихи и мои книги «Слово о Коловрате» и «Летучий корабль» — все это практика в русском народном стихе, в разных ритмах, в разных ладобоях. Практика моя стихотворная в ход пошла, а теории пока не везет: присяжные ученые против, в печать не пускают. Ну, эту беду я водой разведу, а ладобойную теорию свою в печать проведу. Излагать свою науку о стихе сейчас перед вами нет возможности, а вот про следствие одно любопытное я вам поведаю. Из моей теории русского стиха вытекает, что стих этот обладает удивительным единством. Так, например, былинный стих по ладобою неотличим от частушечного плясового стиха. В этом вы и сами убедитесь. Вот стихи из былины:
Как повышла, повышла, повыбежала, Выбегала, вылетала матка Волга-река.А вот частушка-поплясушка:
Эх ты, теща моя неполюбленная, Три аршина рубашина неподрубленная!Видите: слог в слог, лад в лад былинные стихи совпадают с частушечными. И подобных примеров я привел бы вам тысячи. Ритм-ладобой один: что в частушках, что в былинах. Вот почему я в свою новую книгу «Илья Муромец» ввел частушки, а они не заметны, так как влились естественно своим ладобоем в былинный ладобой… Я вам не наскучил?
— Что вы, Василий Андрианович! Напротив, я с великим удовольствием слушаю вас. Это я могу надоесть своими вопросами. И к сожалению, они еще не исчерпаны… Я наслышан и начитан о том, что дела в вашем колхозе идут на лад. Знаю, что вы теперь получаете отличные для костромских земель урожаи. Но вот один, быть может, не совсем скромный вопрос: что вы больше любите — землю или поэзию?
— Земля питает тело, а песня — душу. Но одно от другого отделить нельзя. А что важнее — сказать не могу. А что люблю больше — и этого высказать невозможно. От нелюбви к земле земля выродилась. А на вырожденной земле растут чертополохи. Разум требует одинаковой любви и к земле, и к песне. Я следую веленьям разума!