Золотая паутина (др. изд.)
Шрифт:
Рябченко — в синем спортивном трико, с влажными волосами (только что принял душ) — сидел за столом хмурый. Последние эти дни он напряженно раздумывал: говорить или нет Валентине об оружии? Посоветоваться ему хотелось, на душе бы стало, наверное, легче, но он помнил наказ Гонтаря — молчать, женщин в такие дела не впутывать. Но больше ему и советоваться-то не с кем было. А носить в себе такую тяжесть… Ох-хо-хо-о…
С душистой, румяной курицей на блюде пришла из кухни Валентина.
— Все, Толик, садимся. Смотри какая! Аж у меня слюнки текут. Так и быть, обе ножки твои.
— Только куриные? — невесело усмехнулся Анатолий.
Валентина
— Это как пожелаешь.
— Ты и разоделась сегодня, — Анатолий разглядывал жену. — Халат я у тебя этот не видел, кружева… И пахнет от тебя, как от парикмахерской.
— Вот и отлично! — Валентина грациозно уселась за стол. — Женщина всегда должна быть неожиданной для мужчины, понял? Я когда премию получила, подумала: дай-ка я себе подарок сделаю, пеньюар куплю. Это тебе не халат, муженек, понял? В халатах бабы у плиты возятся. А в пеньюарах — любовь крутят. Ну, наливай, выпьем.
Все еще хмурясь, Анатолий разлил водку по рюмкам.
— За твою премию?
— Не только. У нас с тобой, муженек, очередная годовщина совместной жизни. Забыл? А я вот не забыла. Ну да ладно, все вы, мужики, такие бесчувственные… А живем мы с тобой хорошо, правда?
Она потянулась к нему, подставив для поцелуя губы, но Анатолий сделал вид, что занят курицей. Выпил рюмку торопливо, молчком. Выпила и Валентина, уязвленная его невниманием. Но сдаваться не собиралась: намеренно распахнула на круглых розовых коленях голубой пеньюар, дразнила его своим ладным телом. Заметила на себе его колючий, настороженный какой-то взгляд, но колени не спрятала, наоборот, придвинулась к мужу, призывно глянула в глаза.
— Чего стараешься? — грубовато, но уже хмелея, размягчаясь, спрашивал он, жуя ароматное податливое мясо, чувствуя, что его дурное настроение мало-помалу испаряется в тепле и неге дома, рядом с соблазнительной, разрумянившейся от выпитого женой.
— Да чего мне стараться-то? — притворно вздохнула Валентина. — Просто хочется иногда расслабиться, вспомнить, что ты женщина, что ты нужна кому-то, хорошие слова послушать… А ты букой сидишь, рычишь… Фу!
Он поковырял вилкой в тарелке с салатом.
— Не обижайся. Жизнь — вон она какая, — сказал он с полным ртом, показывая вилкой на экран телевизора, где в этот момент полиция в плексигласовых щитках на лицах мордовала дубинками каких-то демонстрантов. — И вообще, у нас не лучше… Слушай, Валя: давай уедем из Придонска, а? Я бы попросил перевод в другую часть, куда-нибудь на запад, в Белоруссию. У меня знакомый один прапорщик есть, я бы с ним поговорил…
— Скажешь тоже, Толя! — крутнула она в протесте головой. — Что же это, бросать все?! Дом, гараж, огород… А нажито сколько! В Белоруссию — зачем она мне сдалась? И потом, войска наши из ГДР и Польши… откуда там еще?… выводят, офицерам с семьями негде поселиться, по телевизору об этом говорили, я слушала, а тут прапорщик из Придонска заявился… А где я работать буду? В городках военных офицерские жены без работы сидят, врачи да учителя, а уж про меня и говорить нечего.
— Да заработаю я, Валюш! — раненно как-то выдохнул Анатолий. — Хватит нам на двоих.
— Не на двоих, а на четверых, — строго, но без зла, спокойно поправила она. — Девчонок своих не забывай.
— Да и девчонки тоже… — стал было говорить Анатолий, но не закончил фразу, махнул рукой, налил водки в стакан, выпил.
Потом все же осмелел, сказал:
— Девчонки для меня, Валюш, дороже всего, как ты это не поймешь?! Эх,
Валентина поморщилась, сказала глухо, с неприязнью:
— Это Танькины дети, не мои. Я не могу чужих любить, не хочу. Своих хочу. А у нас они что-то не получаются. Не любишь ты меня, что ли? Три года мы с тобой живем, а… Налей-ка и мне. И сам закусывай, ешь! Кому я все это наготовила? Один раз живем, как сказал писатель, помнишь? Про Корчагина? Про Павку?
— А-а… Который вагоны с дровами грузил? А потом с коня вдарился об землю? И зачем, спрашивается, мучился человек?
— Он хотел, чтоб мы с тобой вот так, — она повела рукой, — хорошо и богато, жили.
— Да, он-то хотел, но мы сами все и испоганили… Воруем да пьем и еще Советскую власть проклинаем,
— Ой, политик, держите меня! — засмеялась Валентина, принялась толкать Анатолия голым коленом. — Защитник Октября, скажите на милость! Человек с ружьем. Ха-ха-ха…
— Валентина! Прекрати! — визгливо крикнул Анатолий и шмякнул первую подвернувшуюся тарелку о ковер. — Святое должно быть что-то у человека?!
— А святое — вот оно! — Она встала в распахнутом своем голубом пеньюаре, раскинула руки, тыкала пальцами то в сервант, набитый хрусталем, то в полированные стенки, то в цветной телевизор, то в щедро сервированный стол. — Вот святое! Ради него человек жил и будет жить! Это радость, это счастье!… А ты про вагонетки свои с дровами. Кому теперь это нужно?… Эх, прапоренок ты мой, кузнечик зеленый! Дайка я тебя обниму, на колени сяду, поцелую сладенько. Ах, как я тебя сегодня целовать буду, Толик!…
Она и впрямь взгромоздилась к нему на колени, совсем уже распахнула пеньюар — и, белая, одуряюще пахнущая, хохочущая, тормошила Анатолия, ерошила ему волосы — легко, игриво, кусала его губы, щекотала грудь. Она хотела, чтобы он забыл сегодня обо всем, помнил бы лишь о том, что он — мужчина, а она — женщина, что они созданы для наслаждений и любви…
И Валентина добилась своего. Анатолий поднял ее на руках, понес в спальню.
— Твоя! Твоя! — жадно, ненасытно целовала она его. — Делай со мной все, что хочешь, Толик! Понял? Все, что тебе захочется! Не стесняйся. Я хочу, чтобы ты запомнил этот вечер. И — прости меня… Прости за все!
Где-то за полночь, когда Анатолий уже спал, в ворота дома негромко, но настойчиво постучали.
«Неужели сегодня?» — леденея, подумала Валентина. Она все еще возилась на кухне, мыла посуду, размышляла — спать не хотелось. Вспоминала о разговорах с Сапрыкиным и Гонтарем, понимала, что ничего не сможет изменить, судьба Анатолия решена. Потому-то и за ужином смотрела на мужа иными глазами — его как будто уже и не было с ней. Временами просыпалась в ней жалость к нему, ей хотелось броситься к Анатолию, разбудить: беги отсюда подальше, укройся, побереги себя!… Но сильнее жалости был страх за совершенное. А этот мрачный, угрюмый, ничего не прощающий Сапрыкин, холодно-ироничный в жестокий Гонтарь — что она скажет им? Она же сама рассказала о настроении Анатолия, сама и попросила наказать его. Правда, она не думала, что всё так сурово обернется, она вовсе не хотела и не хочет смерти мужа, но как можно шутить такими вещами? Да и не ей теперь решать…