Золото бунта, или Вниз по реке теснин
Шрифт:
— А ты бей тех, кто виноват, — от чужих и не перепадет.
— Посмотрю еще, кому больше залетит, — упрямо ответил Осташа. — Скит-то уже бросаете… Всех вас, упырей, изведу.
— Давай прирежу, — тотчас предложил Гермону Фармазон.
— Да провались ты к бесу! — рявкнул Гермон. — Руки чешутся — так утащи скрыню к саням!
Фармазон потоптался, нехотя сунул нож за голенище, прислонил Осташин штуцер к бревну и потопал к скрыне. Крякнув, он взвалил короб на плечо и, согнувшись, ушел в штольню.
— Еще листы надо, — сказал Шакула, у которого прогорал костер.
Гермон поднялся,
— Хватит, хватит!.. — закричал Шакула, закрываясь руками.
— Это не ты скит сгубил, — повернувшись к Осташе, сказал Гермон. — Много про себя не думай… Гора осадку дала, вот мы и снялись. Нам твоя месть — тьфу!.. Чего, думаешь, мы тут делали?
— Через вогульское бесовство души крали, — прямо ответил Осташа.
— А зачем оно нам?
— Перед сатаной выслуживаться.
— И что, много мы выслужили? — Гермон показал Осташе пустые ладони и развел руками.
— Мне тайну беззакония знать незачем.
Гермон отвернулся и принялся листать какую-то засаленную тетрадь, потом закрыл ее, достал с полки нож и с силой провел лезвием по тетради сверху вниз — отрезал поля с записями, которые другим читать не следовало.
— Коли мы наживались бы, незачем нам в пустынные одежи рядиться, лишняя морока, — через плечо сурово сказал Гермон Осташе. — Но не ты один наш толк в любоимении обвиняешь. Я тебе вот чего скажу. Лжа все то, что скиты от мира отложились. Хоть в уединеньи, а все одно в миру живем, потому что живем для народа, а народ не уставу — мирскому обычаю следует. От гордыни это — мир презреть. Господь нам велел в миру наставлять и сам по миру ходил. И ничего нам не изменить, хоть мы и от веры своей древлеправославной не отрекались, как никонианцы. Да, на пьяном торжище проповедуем и от грехов своих не отпираемся — но отмаливаем их, как и должно. Мы — не вертеп. Из нашей пещеры смрадной к правде лествица ведет.
— Да какая правда в истяжельстве? — глумливо крикнул Осташа.
— А какая правда тебе нужна? — гневно спросил Гермон, поворачиваясь. — Кажен день по ковшу вина и новую бабу и чтоб с печи не слезать, а рожа со сковороду была и в масле? Такая, что ль, правда? А ведь к такой-то все и стремятся! Без рук без ног на брюхе ползут, кишки разматывая! И тебе самому такая же нужна, только чуть побольше: чтобы печь твоя на барке стояла, а барка как заговоренная меж бойцов летела. Тебе, вишь, ветерок надобен, чтобы смрад житейский из-под носа раздувало!
Осташа приподнялся и плюнул.
— А правда, брат, не такая! — убежденно сказал Гермон. — Она хоть и в грязи, да чистая. И на всех она одна, а не каждому своя, как печь да баба. Одна — и для меня, и для тебя, и для Яшки Гусева, и для всей Руси, и для всего мира, которому третий и последний Рим явлен! Правда — спасенье! Золотую правду мы еще с праотцом Адамом потеряли. Так теперь нам хоть серебряную сохранить — спастись! За то наш толк Мирон Галанин признал, а у него на правду чутье!
— И чего вы делаете для своей правды? Воруете!
— Спасаем! — рявкнул Гермон. — Спасаем всех! Сатана за душу сулит сладости, коих от бога человеку за грехи не положено: денег сулит, баб,
— Он хуммат хурипаг, — буркнул от костра Шакула. — Бывает…
— Концом света с его начала грозят! — не сдавался Осташа.
— Конец света — это когда все, кроме спасенных, сатане достанется и сгинет! Ты погляди вокруг: все и так уже сатанинское! Да, вразумляет нас господь, являет человека, вроде Ермака, что во мленье не теряется. Ну дак все равно мало нам того, мало на всех! Вот и живем мы в прелести и за любой нуждой к бесу на поклон идем, потому что все — его!
— Да не ходи! Кто тебя гонит?
— А как не пойти, коли дела надо делать непомерные, не по-человечьей силе?
— Какие дела-то?
— Одному-единому человеку в огромных горах ключ-камень к руде найти — это возможно ли? Прах, персть, грязь через печь в булат претворить — это возможно ли? Реку запереть так, чтоб она и в половодье не вырвалась, — это возможно ли? По бешеной воде огромную барку провести и не разбить о сотню бойцов, в которые поток лупит, — это возможно ли? Чтобы выжить, мы непосильное делать должны! И молитва не поможет, потому что непосильное — у беса, а господь только по силам дает! И как спастись?
— Все равно молиться… — тупо сказал Осташа.
Гермон только усмехнулся и бессильно махнул рукой:
— О чем? О бесовом добре? Так то грех!.. Молиться… Вот ты реку переплываешь — так что делаешь? Одежу снимаешь! Почему? Одежи жалко? Чего ей от воды сделается-то? Высохнет, и все! Ты одежу снимаешь, потому что в реке она водой набухнет и тебя на дно утянет! Так же и в миру! Коли за непосильным надо к бесу идти — так оставь душу, не бери с собой, иначе загубишь! И в этом серебряная правда, понял? В этом спасенье! Мы, истяжельцы, душу человека бережем, пока человек к бесу ходит. Спасаем, а не губим!
— Душа — не рубаха.
— Понятно, что не рубаха. Это я тебе так — для упрощенья сказал. Душа — не рубаха, не лишай, который бабки на сучок переводят. Истяженье — это наше таинство! Такое же, как евхаристия. Таинство последних дней, которое никонианцам открыто не будет!
— А чего тогда он души ворует? — Осташа кивнул на Шакулу.
— Он — тень истяжельчества, бес, — попросту сказал Гермон.
— И ты, старец, с бесом водишься?
— А это уже не я. Это уже те, кто истяжен, водятся. Им уже можно. Для того и таинство принимали. Они теперь уже с бесами смело говорят и чего надобно — добывают. Душу тем не сгубят.