Золотой саркофаг
Шрифт:
Склонив голову набок и перебирая свои янтарные бусы, девушка смотрела на него тем обольстительным взглядом, который только что испробовала на Максентии.
– Я хочу, всадник, чтоб ты сказал принцепсу, что общего находишь ты между мной и его женой, нобилиссимой Титаниллой.
Жало, предназначавшееся Максентию, попало прямо в сердце Квинтипора. Словно в одно мгновенье весь дворец рухнул, и над его развалинами заклекотали вдруг байиские ястребки:
– Ти-та! Ти-та! Ти-та!
Не было нужды напоминать ему о Тите. В шорохе зимнего дождя, в ропоте желтого Тибра, в шуме голубиных крыльев над площадями или в звоне колокольчиков на шее мулов, везущих по узким улочкам свои тележки, – всюду слышалось ему ее имя. Разглядывая шелка в роскошных витринах на Викус-Тускусе [192] , он мысленно рядил ее в лучшие из этих тканей, а на Викус-Сандаларуме [193] рисовал себе ее ножку в самых изящных сандалиях. Выставленные на Виа Сакра [194] драгоценные камни представлял себе озаренными ее сиянием. В мебельных лавках на Марсовом
192
Викус-Тускус – Этрусская улица в Риме.
193
Викус-Сандаларум – Сандальная улица в Риме.
194
Виа Сакра – «Священная дорога» – улица в Риме, где проходили торжественные шествия.
У его маленькой Титы глаза цвета спелого винограда, и грудь, как у Дианы, а на губах ее улыбается все, что есть прекрасного на земле и на небе. Этой маленькой Титы нет нигде на свете, она только в его сердце. С той поры как она открыла ему душу, он видел ее один-единственный раз, на триумфе, издали, но то была маленькая бледная тень, – совсем не его, излучающая золотое сияние, маленькая Тита, а какая-то матрона, которой он никогда прежде не видел и не желает больше видеть. О которой же из двух говорят эти посторонние люди – хохочущая женщина и мужчина с налитыми кровью глазами? Это его-то называет теперь маленькая Тита своим мужем, садится к нему на колени, дает ему suaviolum? Да нет, это не она, не маленькая Тита! Это – чужая женщина, которая там, далеко, в Медиолане, в роскошном дворце, и ему нет до нее никакого дела. Маленькую Титу, его Титу единственную во всем мире, эти двое не знают, они никогда не видели ее и не могут говорить о ней.
– Ти-та! Ти-та! Ти-та!
Это длилось одно мгновение, даже меньше, и уже не байиские ястребки клекотали, а громко ржал Максентии.
– Ты требуешь от всадника невозможного, госпожа. Ведь он и тебя, и мою жену слишком мало видел, чтобы сравнивать вас.
И он пошел, нахлобучив свой шлем и с кривой улыбкой кивнув обоим. Хормизда не удержалась, чтоб не крикнуть ему вдогонку:
– Желаю много-много счастья твоей юной супруге!
Он прорычал уже из-за двери:
– Не беспокойся. Счастья хватит и на ее долю! Желаю тебе того же!
В глазах у Квинтипора заискрились огромные, величиной с кулак, звезды, будто его ударили молотком по голове. И все-таки он невольно улыбнулся: Хормизда высунула вслед уходящему принцепсу язык. Квинтипор уже видел раз такую сцену: в Антиохии, на балконе священного дворца, когда они встретились впервые.
«Она, в самом деле, похожа», – взглянул он смягчившимся взором на девушку.
35
Менялы за грязными прилавками гремели низкопробными сребрениками; золотобой в кожаном фартуке, у входа в золотарню, отбивал листочки испанского золота. Ребятишки, выбежавшие из соседней школы, шумной толпой окружили чернокожего бербера в красной шапке, ведущего козу, на которой восседала одетая солдатом обезьяна, протягивая грязную лапу в надежде получить сезам и орехи, а другой отдавая честь. Еврейские подростки в лохмотьях визгливо предлагали серную ленту для склеиванья разбитой посуды. Индийский заклинатель змей дул что есть мочи в свою флейту. Булочник старался перекричать колбасника, несущего свой парной товар в покрытой тряпкой глиняной миске на деревянном подносе. Жрецы Беллоны [195] яростно колотили в боевые щиты, мешая свои вопли с повелительными окриками ликторов, прокладывающих дорогу весталке с покрытым вуалью лицом, разгоняя палками причитающих по обязанности нищих, собак-поводырей и лжехромцов, побросавших в бегстве свои костыли. Хриплый рев верблюдов пестро разряженного Мидииского посольства заглушало гиканье преследующих карманного вора стражников. Кастратоголосые невольники, расчищая путь носилкам, расталкивали зевак, а те, давя друг друга и наступая друг другу на ноги, осыпали двадцатиязычной бранью сенаторшу в германском парике, которая сперва горделиво взирала на толпу из заднего окна паланкина, а потом наклонилась вперед и закругленным согласно последней инструкции концом палки, с ручкой из слоновой кости, заставила великанов-носильщиков прибавить шагу. Из узких и мрачных улиц, чьи устья то и дело разрывали строй мраморных дворцов, беспрестанно несся шум мастерских: звонкие удары топоров, визг пил, стук молотков, скрежет резцов. Кроме того, дворец все время содрогался от начавшегося с рассветом скрипа и грохота кованых колес, доставлявших по базальтовой мостовой мраморные глыбы и гигантские бревна.
195
Беллона – в римской мифологии богиня войны и подземного мира. Изображалась с мечом или бичом, часто в центре битвы, на колеснице.
– Лучше на Этне, над кузницей Вулкана Мульцибера, чем здесь, на Виа Номентана, – захлопнул деревянные ставни математик и среди бела дня стал искать у себя в столе светильник.
Он был человек терпеливый, но сейчас с досадой подумал об императоре, по велению которого должен был оставаться в Риме.
Вынув несколько круглых глиняных светильников, старик стал проверять, в котором еще есть масло. Взгляд его остановился на барельефе, украшавшем дно одного из них. Барельеф изображал молодую пару, увлеченную игрой Венеры на покрытой ковром тахте, в то время как из-за занавеса выглядывает физиономия любопытного невольника.
– Вот и я теперь делаю то же самое, – проворчал Бион, поднося светильник ближе к окну, под луч света, пробивающийся сквозь щель в ставнях. – Слежу за влюбленными, чтобы подбодрить их, когда любовный пыл начнет гаснуть. Клянусь богом тишины, которого здесь в Риме не очень почитают, – я готов согласиться с Лактанцием: разум императора начинает изменять ему. Заставить меня на старости лет подглядывать за влюбленными! Будто любовь нуждается в постороннем глазе! Клянусь стооким Асириусом, это единственная игра, в которой безбородый ученик разбирается лучше старого учителя!
Старик улыбнулся, зажег светильник и сел за письмо. Он просил императора взглянуть на гороскоп, составленный в последние ноябрьские ноны, относительно юноши, вступившего в двадцатый год своего существования. Там император увидит, что, при неизменности восходящей и аспектов, факел Девы определенно поворачивается в сторону линии жизни юноши. Теперь уже можно твердо сказать, что при ближайшей констелляции обе линии сольются в одну. Сам он со своей стороны счел бы неуместным хотя бы малейшим намеком поощрять юношу. К тому же это совершенно излишне. Дева, носящая пояс Венеры с изяществом Граций и мудростью Минервы, в этом смысле способна сделать гораздо больше, чем все философы и математики человечества от Фалеса Милетского [196] до Биона Пессинского. Что касается последнего…
196
Фалес Милетский (ок. 625 – ок. 547 гг. до н. э.) – древнегреческий мыслитель, родоначальник античной философии и науки.
Он не окончил фразы, так как явился Лактанций со свитками под мышкой, более бледный и серьезный, чем когда бы то ни было. Немало разочарований постигло ритора в столице мира. Ее богатство, кипучая жизнь, чудеса искусства поначалу захватили его, приведя к мысли о том, как же чудесен должен быть небесный Иерусалим, если земной город может достичь такой красоты?! Правда, его немного тревожило, что в Риме два населения: помимо смертных людей, его наводняют десятки тысяч каменных и бронзовых богов, целая армия демонов, под верховным командованием сатаны, с которыми избранники господни вынуждены вести особенную борьбу. Он знал, что борьба будет тяжелая, но, видев в Александрии множество примеров христианской самоотверженности, ни на мгновенье не сомневался в победе. Однако довольно скоро он понял, что демоны живут здесь не в мраморе и бронзе, а в самой плоти и крови людей. Какой смысл взять и разбить вдребезги молотком Юпитера и Аполлона, Венеру и Минерву, если в людях по-прежнему останутся честолюбие, алчность, сладострастие, гордыня, приверженность к плотским наслаждениям? Его как ритора никто не подозревал в принадлежности к безбожникам, а христиане знали, что, находясь при дворе императора, он служит истинному богу и защищает его паству. Таким образом, Лактанций мог общаться с кем угодно. То, что он наблюдал и среди идолопоклонников, и среди христиан, удручало его.
Южанин со жгучим темпераментом, видевший столько фанатизма под горячим небом Египта и Востока, нашел, что население Рима слишком безразлично и еще не созрело для гумна благодати. Однажды он объявил, что прочтет на форуме Траяна лекцию: при этом он имел намерение проповедать римлянам истинную добродетель хоть и не христианским языком, но в христианском духе, хотел дать получающим одно охвостье чистые зерна, рассчитывая, что от этого вороны обернутся горлицами. Имя его привлекло на форум великое множество народа, и люди внимательно слушали, пока ветер не принес на площадь обрывки музыки из виллы Руфия, префекта городского водопровода: играли знаменитые кифаристы Терпний и Диодор, специально приглашенные театром Марцелия из Греции. В несколько минут все слушатели покинули ритора; только три старушонки частыми кивками продолжали подтверждать, что вполне разделяют его взгляды на истинную добродетель. Но он, в бешенстве, решил, что они стоя спят и просто клюют носом.
Он был недоволен и здешними христианами, находя, что они слишком холодны и рассудительны, слишком цепляются за жизнь. Он обвинял в маловерии самого папу Марцеллина, хотя тот держался тех принципов разумной умеренности, которые в Александрии, среди непомерно страстных фанатиков, сам Лактанций объявил необходимыми в интересах церкви. Здесь же, в более прохладной среде, он, в свою очередь, стал страстным фанатиком. Его пыл подогрел многих остывающих, его несокрушимая вера укрепила немало колеблющихся. И когда воды Тибра порозовели от крови, а каналы были завалены трупами, ритор возликовал. В глубине катакомб, куда скрылся свет, осужденный в городе живых быть погашенным, ритор благодарил бога за то, что дожил до поры, когда посев начал колоситься, и предсказывал близкую жатву, так как нива уже светлеет. Огонь ритора воспламенял его самого. После триумфа он явился к императору на аудиенцию с просьбой освободить его от службы при дворе. Император, чрезвычайно удивленный, спросил его, не завершит ли он сперва порученную ему работу. Ритор ответил, что он не сможет умереть, не написав биографии императора, причем сам не заметил, как грозно прозвучали по воле божьей его слова. Император тоже не обратил внимания на изменившийся тембр его голоса и вполне дружелюбно продолжал расспрашивать, где он на старости лет собирается поселиться и на что жить. И не придется ли ему пожалеть, что поторопился уйти со службы? Лактанций ответил, что ему пора выйти, наконец, из мирской усыпальницы, где он так долго лежал, укрытый саваном честолюбия. Император усмехнулся, пожал плечами и подарил ему три мешочка с золотом. Один из них ритор передал епископу для раздачи нищим, другой – предназначил на выкуп останков мучеников, а третий – на постройку в катакомбах нового кубикула, где верующие могли бы не только устраивать поминальные собрания, но также слушать глаголы жизни.