Золотой узор
Шрифт:
— Эх-х! бабы!
Красавин повернулся, быстро вниз спустился. Я стояла. Ноги мои занемели, и за дверью было тихо, точно умерли все трое. А в окно я видела, как вышел с заднего крыльца Красавин, Танька подала ему портфелик, подошел он к елочкам. Красноармейцы завозились у коней. Вскочил, мотнулся тяжко в нашу сторону, револьвер выхватил, дважды на воздух выстрелил. Ударил лошадь, грузно поскакал.
Я отворила дверь. Девицы несколько бледны, Маркел мрачно сидел у стола.
— Фу, чорт… какая мерзость… ну, тово… еще минута, я бы вышел сам.
Лена
— Как глупо! Выдали бы и себя, и нас.
Муся бросилась ко мне и обняла.
— Наталья Николаевна, молодчина! Прямо вырвала зубами.
— С волками жить, по-волчьи выть.
И больше я не мешкала. Чрез полчаса мы ехали уже с Маркелом по пустым полям. Мы были молчаливы. В каждой деревушке вглядывалась я, не видно ли где всадников. Казалось, все нас знают, все следят, что вот везу я мужа-офицера. Но нами мало кто был занят. У всех довольно и своих забот.
На станции Маркел вскочил в вагон товарный.
Я заглянула и туда. Мальчики с ковригами, баба толстенная, явно обложенная под одеждой снедью, несколько солдат, две-три скамейки, холод, угольная пыль на полу…
Маркел пытался было примоститься в уголок, но баба сердобольно отсоветовала.
— Не садись, барин, там нагажено.
Все-таки, поезд их ушел. Мне стало легче. Возвращаться домой поздно, далеко. И я отправилась к Колгушину — там ночевать.
Колгушин жил со старушкой матерью в крошечном домике — прежний сгорел еще в войну — и рядом строил новый. Теперь постройка уж не двигалась. Но он водил меня меж полувыведенных стен кирпичных, из углов крапива выбивалась. Так же весело хохотал, и потирал руки, бобрик свой поглаживал.
— Жаль папочку, да, жаль, да, но и меня чуть не ухлопали. Мужички подвели, сами же и вытащили на восстание, но и я не так дурак. Доехал с ними до большой дороги, а потом вернулся. Вот тут и доказывай…
— Когда все кончится, то я дострою. Да. Вот тут столовая, тут кабинет мой, видите, на пруд выходит, здесь мамашу мы устроим. Маленькая комнатка, ну, да старушке многого не надо. Да, на новоселье, милости прошу…
Пока же революция шла и его таскали по чекам, он развлекался тем, что вечером тащил из собственного же амбара, запечатанного, собственные вещи. Лазил ночью чрез оконце слуховое, разбирал накат, и на могучих плечах выволакивал шлеи, колеса, хомуты, мешки с овсом и рожью.
Как у Петра Степаныча тогда, я чувствовала у него себя по-заговорщицки, и если-б нужно, я бы помогала в воровстве. Мы провели вечер в жаркой комнатке с гудевшими от тепла мухами, при крошечной коптилке-лампочке. Пахло душным, сладковатым, и немножко копотью. Я отдыхала от волнения. Ела коржики с вареньем, говорила о Москве, Париже и Италии, а на дворе гремел ноябрь. Мы были бесконечно далеко от прошлого моего. Но в том убожестве, где находились, грустно-умилительно мне было вспоминать о молодости.
X
Шли дни, недели, а отец не подымался. Лежал покорно на своей кровати, не страдал, но угасал. Всем это было очевидно. Мы не подымали
— Мама, — сказал мне Андрюша, — это все они… Дедушку уморили. Как убили Чокрака, он слег.
Я и сама так думала. Вообще, с Андреем мы о многом полагали одинаково — быть может, плоть от плоти, да и рос средь нас…
В Москве квартиру нашу захватили, и Марфуша неизвестно куда канула. Маркел устроился у Георгия Александровича, на Земляном валу. Я рада была этому. И тоже очень я порадовалась, когда сообщил Георгиевский, что едет к нам. «Надеюсь обменять две старых своих пары у крестьян на хлеб», писал. «И нас с Маркелом это поддержало бы».
Я очень улыбнулась, прочитавши. Помнит ли Георгий Александрович, как некогда приезжал к нам, в белых брюках, с Дмитрием, в коляске? Не эти-ль брюки он везет и продавать? Димитрий только что покинул нас, а у коляски утащили все колеса, и безногий кузов заседает безнадежно на земле промерзшей.
Но все-таки за ним послали, розвальни, ездила Прасковья Петровна, я же за нее готовила. Она ждала поезда семь часов. В дороге пассажиры вылезали, и Георгий Александрович рубил дрова, потом путь чистили, но — одолели.
Георгий Александрович также прямо и невозмутимо заседал на мешке с сеном, как в коляске, и автомобиле сэра Генри. Так же выглажены, и со складкой были брюки. Лишь усы над византийским подбородком побелели вовсе.
Обогревшись, и оттаявши, прошел к отцу.
— Ну, как вы живете?
Отец ответил тихо:
— Умираю.
Я подошла, поцеловала его в лоб, и поласкала руку — бедную, больную руку с кожей обваренной, мне милой с детства. Он слабо гладил пальцы, и смотрел. Я не забуду взгляда этого. «Ах, я ведь умираю, помоги же, защити».
Я обняла его.
— Ты нынче много лучше выглядишь.
Вздохнул, двинулся на подушке. Георгий Александрович сидел недвижно и рассказывал. На отца глядел с тем же спокойствием, точно какой-нибудь Габиний Марцеллин времен Сенеки наблюдает уход друга, неизбежный. Взор же отца — ко мне. Я его дочь, меня он знает с люльки.
Я тоже знала, как Георгиевский, что пора отцу, и даже лучше, что уходит. Но кинжал вежливо переворачивался в сердце.
Да, нынешний приезд Георгиевского мало походил на прежний.
— Чем я могу развлечь вас? — говорила я ему. — Вы любите вино, устрицы, спаржу, камамбер, а у нас нет рюмки водки. Сахар мы едим в прикуску. Кофе желудковый. Кашу из ободранной пшеницы.
Георгий Александрович покрутил ус.
— Ну, это не беда. Мы слишком много объедались. Между тем уж древние отлично понимали, что такое воздержанье.
— Вот вы и будете у нас умерены.
— Отлично. Но сейчас, по правде говоря, мне интересней то, смогу ли я, и как, продать костюм — вернее, обменять его на generi alimentary. [47]
47
Вещи первой необходимости (ит.)