Золотуха
Шрифт:
Федя долго рассказывал про подвиги Бучинского и старателей, жаловался на слабые времена и постоянно вспоминал про Аркадия Павлыча. Пересел на травку, на корточки, и не уходил; ему, очевидно, что-то хотелось еще высказать, и он ждал только вопроса. Сняв с головы шляпу, старик долго переворачивал ее в руках, а потом проговорил:
– Дьяконова шляпа-то у меня… По наследству мне досталась, когда он расстригался. Мы ведь с ним старые знакомые, в городу-то когда он служил, я частенько к нему захаживал… Хороший был человек, сударь, справный. А какой хозяин – все своими руками умел сделать: и за столяра, и за каменщика, и за сапожника. Хозяйственный человек, одним словом. Жена у него тоже славная была бабочка… А знаете, сударь, – другим голосом прибавил Федя: – ежели разобрать, так дьякон от меня и с кругу сбился. Вот поди ты, какая штука может произойти!.. Ей-богу! Кажется, думать,
– Что же ты сделал ему такое?
– Я-то… да оно делать-то ничего не сделал, а все-таки грех на моей душе, сударь. И попу каялся… да-с. Видите ли, захожу я раз к дьякону, вот этак же дело летом было, сидим мы у него вечером на крылечке и калякаем. Хорошо этак беседуем… Только двор-то крытый и совсем во дворе темно стало: хошь глаз выколи. Я сидел-сидел, да и говорю: «Дай мне тыщу рублей – не пойду теперь на сарай». – Дьякон давай меня просмеивать, что я нечистого боюсь, а никакой нечисти, говорит, нет. Старухи, говорит, придумали. Ну, поспорили: он свое, я свое. Только мне это и покажись обидно, что дьякон как будто над моей необразованностью смеется, вроде как мужицкую мою глупость хочет показать… Так-с. Я и говорю дьякону: – а вот, говорю, генерал Карнаухов, покойник, не глупее нас был, а тоже этих привидениев до смерти боялся… Тоже вот если заяц дорогу перебежит, поп встретится… Ну, сижу да перебираю, что покойный барин не уважал, а дьякон, как отрежет мне: «Все это бабьи запуки!..» Меня уж тут зло и взяло… «Ах, ты, думаю, долговолосый баран…» Потом и говорю: «Ну, ежели ты боек, дьякон, сходи сейчас на сарай да принеси мне сена». – «Черта, говорит за рога приведу»… Да как сидел, в одной рубашке и кальцонах, – марш на сарай. Ну, сижу на крылечке да слушаю, как дьякон по двору босыми ногами шлепает. Вот заскрипели половицы, значит на сарае бродит, потом, слышу, спущается по лесенке и сеном шуршит… Я даже молитву хотел сотворить, что господь пронес благополучно нашу глупость, а дьякон как ухнет, как заревет… Ну, ей-богу, медведю или чумному быку в пору! Меня так и затрясло, а дьякон тошнее того ревет, да со страхов-то как кинется, да на столб и оземь…
Федя помолчал, раскурил трубочку и продолжал:
– Вот оно куда глупое-то слово человека приводит, сударь! Я только хотел спичкой чиркнуть да свету добыть, а в избе дьяконица тоже как ухнет и тоже оземь, вроде как квашонка. Баба последнее время ходила, а тут как услыхала, что дьякон, словно под ножом, – ревет со страху и покатилась по избе. Ах! ты господи милостивый! Уж не помню, как я за ворота выскочил и только на улице маненько опамятовался… Ну, дьякон тоже на улицу за мной. «На черта, говорит, ногой наступил»… А на самом лица нет. Что делать?.. Перекрестился я, зажег спички, и пошли мы досматривать, где этот черт лежит. И что бы вы, сударь, думали? Подходим к сараю, а около сарая лежит теленочек пестренький; корова-то, значит, только-только успела отелиться, он еще не успел и обсохнуть, сердечный, как дьякон наступил на него ногой и слышит, что под ногой и теплое, и мокрое, и живое, и мохнатое… Ну, натурально, черт!.. Ну-с, тут нам даже смешно стало, опять по глупости по нашей. Он черт и оказался…
– Теленок-то?
– Теленок само собой, а черт само собой, сударь. Вот вам это даже смешно кажется, ан дело-то не смешно вышло… Вы послушайте, что дальше-то было. С того самого случая и начни дьяконица хворать… Выкинула она первым делом дите, а потом как под сердце подкатит – дьяконица глаза под лоб, пена у рта, а сама по полу катается. Ей-богу… Ну, обнакновенно, потащили дьяконицу по докторам: один то, другой другое… И грешно, и смешно про этих докторов, сказывать, сударь. Один ее все голодом морил, недели с три морил, пока у дьяконицы язык не отнялся; другой холодной водой ее обливал, третий льдом ее обложил – нет нашей дьяконице лучше и шабаш: урчит в утробе и конец делу, а потом под сердце. Бились-бились с дьяконицей, а потом дьякон уж догадался, что тут не доктора надо… Он, черт-то, в утробу к дьяконице забрался. Нет, вы, сударь, не смейтесь, а слушайте, что дальше-то было. Как догадались об этом, по-вашему… а?..
– Право не знаю…
– Вот то-то и есть… А дело проще пареной репы. Старушоночка одна, побирушка, научила. Как дьяконице подкатило, старушоночка и говорит: «А прочитай исусову молитву»… Ну, обнакновенно, дьяконица только перстом показывает, что «он» ей не дает исусову молитву читать.
– У дьяконицы просто была падучая…
– Ну, пусть будет по-вашему падучая, а мы знаем эту падучую, сударь… Вы послушайте дальше-то. Дьякон тоже все по-вашему же говорил и всех старушонок-лекарок в три шеи гнал… А тут и случись дьякону куда-то на покос уехать, сено ставили.
Ночью Карнаухов и Федя уехали с прииска; Карнаухов все время не поднимал головы и только раз попросил напиться воды. Дьякон Органов остался на прииске, и Бучинский столкал его с своих рук в землянку Ароматова; последний был очень рад такой находке и с торжеством увел своего постояльца.
– Ох, в живых бы довести барина до дому! – говорил Федя, усаживаясь на козлы. – А то будет мне на орехи от барыни… До свидания, сударь!.. Извините на нашей простоте…
XIII
Как-то ночью я был разбужен осторожным шепотом и шагами каких-то мужиков. Подняв голову, я узнал в мужиках приисковых штейгерей и переодетых казаков. Очевидно, произошло на прииске что-то очень важное, и Бучинский на мой вопрос только приложил умоляюще палец к губам. Он был в высоких сапогах и торопливо прятал в карман штанов револьвер.
– Мне можно с вами? – спросил я.
– О, никак невозможно, никак невозможно! Дело государственной важности!.. Мы скоро вернемся…
Скоро вся шайка, под предводительством Бучинского, исчезла во мгле осенней ночи. Таинственность этой экспедиции заинтересовала меня, и я с тревогой стал дожидаться ее исхода. Прииск спал мертвым сном; ночь была темная, нигде не мелькало ни одного огня. Время тянулось с убийственной медленностью, и часовая стрелка точно остановилась. Прошло десять минут, четверть часа, двадцать минут – мне сделалось просто душно в конторе, и я вышел на крыльцо. Осенняя беспросветная мгла висела над землей, и что-то тяжелое чувствовалось в сыром воздухе, по которому проносились какие-то серые тени: может быть, это были низкие осенние облака, может быть – создания собственного расстроенного воображения. Я напрасно прислушивался к охватившей весь прииск тишине – ни один звук не нарушал ее, точно все вымерло кругом.
В это время из кухонной двери вырвалась яркая полоса света и легла на траву длинным неясным лучом; на пороге показалась Аксинья. Она чутко прислушалась и вернулась, дверь осталась полуотворенной, и в свободном пространстве освещенной внутри кухни мелькнул знакомый для меня силуэт. Это была Наська… Она сидела у стола, положив голову на руки; тяжелое раздумье легло на красивое девичье лицо черной тенью и сделало его еще лучше.
– Застанут, думаешь, Никиту-то? – тихо спрашивала Аксинья.
– Застанут… – так же тихо ответила Наська, не поднимая своей головы. – В ночь севодни собирался на Майну с золотом…
– Лукерья-то не знает? – после короткой паузы спросила Аксинья.
– Нет… Избил он ее третьего дни – страсть!.. Глаз не видно, без языка лежала всю ночь…
– А ты через кого узнала про Никитку-то?
– Да мальчишко у них есть, Кузька… он и сболтнул, что Никита собирается в ночь куда-то, а куда ему по ночам ездить, окромя Майны?
Молчание.
– Это тебе старый пес подарил платок-то? – спрашивала Аксинья.
– Нет…
– Не ври. Гараська сказывал… А ты денег с него проси; после, пожалуй, не даст. Кум сказывал, что с Коренного сюда пришла робить одна кержанка… Пожалуй, как бы не отбила у тебя старика!..
– Ну его совсем: не дорого дано…
– А тебе Никиты-то не жаль?
– Значит, не жаль, ежели сама его подвела… Лукерья-то безответная, так я за нее упеку его!.. Путанный мужичонко – туда ему и дорога…
Прошло часа полтора времени, и мне надоело дожидаться на крыльце. Я успел заснуть, когда за конторой послышались громкие крики и чей-то плач. Скоро в контору вошел сам Бучинский и торжественно перекрестился; за дверями кто-то кричал и ругался.