Золотуха
Шрифт:
– На двух тройках, сударь, – слышался в темноте голос Феди.
Я поспешил поскорее одеться и вышел на крыльцо. При слабом месячном освещении можно было рассмотреть только две повозки, около которых медленно шевелились человеческие тени. Фонарь, с которым появился Федя около экипажей, освещал слишком небольшое пространство, из которого выставлялись головы тяжело дышавших лошадей и спины двух кучеров.
– Отцы… уморили! Ох, смерть моя!.. – доносился чей-то хриплый голос из глубины одной повозки. – Ослобоните, отцы… Дьякон раздавил совсем… Эй, черт, вставай!..
Я побежал на выручку
– Да где дьякон-то, Тихон Савельич? – спрашивал Федя, тыкая своим кулаком в глубину повозки.
– Ах, отец… да ведь это ты, Федя? – с радостным изумлением проговорила голова. – Тащи дьякона, отец! Подлец, навалился как жернов и дрыхнет… Тащи его, Феденька, за ноги! Ой! Смерть моя… Отцы, тащите дьякона!
На эти отчаянные вопли около повозки собралось человек десять, и длинное тело дьякона Органова, наконец, было извлечено из повозки и положено прямо на траву. Это интересное млекопитающее даже не соблаговолило проснуться, а только еще сильней захрапело.
– Ишь, кашалот какой! – ругался Тихон Савельич, пиная дьякона короткой, толстой, как обрубок, ногой.
– Да как вас угораздидо? – спрашивал кто-то в толпе.
– А черт его знает, как оно вышло… – хрипел Тихон Савельич. – Все ехали ладно, все ладно… а тут, надо полагать, я маненичко вздремнул. Только во снях и чувствую: точно на меня чугунную пушку навалили… Ха-ха!.. Ей-богу!.. Спасибо, отцы, ослобонили, а то задавил бы дьякон Тихона Савельича. Поминай, как звали.
Покачиваясь на коротких ножках, старик, как шар, вкатился на крыльцо. Эта заплывшая жиром туша и был знаменитый Тишка Безматерных, славившийся по всему Уралу своими кутежами и безобразиями.
– Синицын здесь, – конфиденциально сообщил мне Федя. – Такая темная копейка – не приведи истинный Христос!..
В дверях конторы я носом к носу столкнулся с доктором; он был в суконной поддевке и в смятой пуховой шляпе. Длинное лицо с массивным носом и седыми бакенбардами делало доктора заметным издали; из-под золотых очков юрким, бегающим взглядом смотрели карие добрые глаза. Из-за испорченных гнилых зубов, как сухой горох, торопливо и беспорядочно сыпались самые шумные фразы.
– Бучинский! Где Бучинский? – неистово кричал доктор. – Голоден, ангел мой, как сорок тысяч младенцев… Ах, извините, ангел мой!.. Доктор Поднебесный, к вашим услугам… Только не дайте умереть с голоду. За одну яичницу отдам тридцать фараонов и одного Бучинского. Господи, да куда же провалился Бучинский? Умираю!
– На Руси с голоду не умирают, доктор, – послышался из конторы чей-то приятный низкий голос с теноровыми нотами.
– Это Синицын говорит! – шепнул мне Федя, втаскивая в контору кипящий самовар.
У письменного стола, заложив нога за ногу, сидел плотный господин с подстриженной русой бородкой. Высокие сапоги и шведская кожаная куртка придавали ему вид иностранца, но широкое скуластое лицо, с густыми сросшимися бровями, было несомненно настоящего русского склада. Плотно сжатые губы и осторожный режущий взгляд небольших серых глаз придавали
Бучинский шустро семенил по конторе и перекатывался из угла в угол, как капля ртути; он успевал отвечать зараз двоим, а третьему рассыпался сухим дребезжащим смехом, как смеются на сцене плохие комики. Доктор сидел уже за яичницей-глазуньей, которую уписывал за обе щеки с завидным аппетитом; Безматерных сидел в ожидании пунша в углу и глупо хлопал глазами. Только когда в контору вошла Аксинья с кринкой молока, старик ожил и заговорил:
– Здравствуй, Аксиньюшка! Как живешь-можешь? Да подойди сюда ближе, ведь не укушу… Ишь ты какая гладкая стала: как ямистая репа.
Старик попытался было поймать своей опухшей рукой шуструю бабенку, но та ловко вывернулась из его объятий и убежала на крыльцо.
– Вроде как молонья, раздуй ее горой! – удивлялся Безматерных, почесывая бок, придавленный дьяконом.
– У Бучинского есть вкус, господа, – прибавил доктор, вытирая губы салфеткой.
– Какой вкус… что вы, господа! – отмахивался Бучинский обеими руками, делая кислую гримасу. – Не самому же мне стряпать?.. Какая-нибудь простая деревенская баба… пхэ!.. Просто взял из жалости, бабе деваться некуда было.
– Врешь, врешь и врешь! – послышался голос Карнаухова, который успел проснуться и теперь глядел на всех удивленными, заспанными глазами. – Вот те и раз… Да откуда это вы, братцы, набрались сюда?.. Ловко!.. Да где это мы… позвольте… На Любезном?
– Попал пальцем в небо… Не узнал своей конторы?..
Взрыв общего смеха заставил Карнаухова прийти в себя, и он добродушно принялся хохотать вместе с другими, забавно дрыгая ногами.
– Вот и отлично! Мы после чая такую цхру сочиним! – провозгласил Безматерных. – Чертям будет тошно…
– Я отказываюсь, господа, – заявил Синицын. – Вы дорогой выспались, а я ни в одном глазу.
– Павел Капитоныч, голубчик… одну партию! – умолял доктор.
– Нет, не могу. Не спал…
– Вот и врешь, – кричал Карнаухов. – Я ведь знаю тебя: ты, как заяц, с открытыми глазами спишь. Ну, да черт с тобой: дрыхни. Мы и без тебя обойдемся: я, Бучинский, доктор, Тихон Савельич – целый угол народу набрался.
Сейчас после чая началася знаменитая «цхра». Бучинский мастерски сдавал карты, постоянно хихикал и громко выкрикивал приличные случаю прибаутки. Мне с Синицыным Федя устроил постели из свежего душистого сена под навесом, где обыкновенно ставили экипажи. Восточная сторона неба уже наливалась молочно-розовым светом, когда мы, пожелав друг другу спокойной ночи, растянулись на своих постелях; звезды тихо гасли; прииск оставался в тумане, который залил до краев весь лог и белой волной подступал к самой конторе. В просыпавшемся лесу перекликались птичьи голоса; картине недоставало только первого солнечного луча, чтобы она вспыхнула из края в край всеми красками, цветами и звуками горячего северного летнего дня.