Зрелость
Шрифт:
В начале ноября Сартр отправился на военную службу. По совету Раймона Арона он попросил определить его в метеорологию; по прибытии в форт Сен-Сир Арон, служивший там сержантом-инструктором, научил его обращению с анемометром. Помню, вечером в день его отъезда я пошла посмотреть Грока, который показался мне совсем не смешным. Сартр две недели находился взаперти, я получила право на единственное короткое свидание с ним; он встретил меня в приемной, где было полно солдат и их родственников. Сартр не хотел мириться с воинской тупостью и терять восемнадцать месяцев, он был в бешенстве, я тоже, любое принуждение возмущало меня, и мы оба были антимилитаристами и не желали делать никакого усилия, чтобы с готовностью выносить такое принуждение.
Первая наша встреча выглядела мрачно: темно-синяя форма, берет, обмотки – все это смахивало на одежду каторжника. Потом Сартр получил некоторую свободу. Три-четыре раза в неделю во второй половине дня я ездила к нему в Сен-Сир; он ожидал меня на вокзале, и мы ужинали в «Солей д’ор». Форт находился в четырех километрах от города; я провожала Сартра до половины пути и поспешно возвращалась назад, чтобы к половине десятого успеть на последний поезд; однажды я опоздала, и мне пришлось идти пешком до Версаля. Шагать в одиночестве, порой в дождь и ветер, по темной дороге, видеть, как блестят вдалеке между рельсов яркие вьюнки – все это вызывало у меня ощущение захватывающего приключения. Время от времени Сартр сам приезжал вечерами в Париж; грузовик привозил его вместе с несколькими товарищами на площадь Этуаль; он оставался всего на два часа; мы садились в кафе на авеню Ваграм или шагали по авеню Терн, поглощая вместо ужина пончики с вареньем,
Много времени мы проводили вдвоем, но встречались и с друзьями. Я почти всех своих потеряла. Заза умерла, Жак женился, Лиза уехала в Сайгон, Рисман меня больше не интересовал, а мои отношения с Праделем испортились. Сюзанна Буаг поссорилась со мной; она пыталась выдать замуж мою сестру за сорокалетнего, человека выдающегося, уверяла она, однако его важный вид и мощный затылок ужаснули Пупетту. За ее отказ Сюзанна рассердилась на меня; вскоре я получила от нее гневное письмо: какой-то неизвестный голос позвонил ей по телефону и назвал идиоткой; она обвинила в этом меня. В ответном письме я все отрицала, но убедить ее не удалось. Так что из людей, которые что-то значили для меня, с Сартром я познакомила свою сестру, Жеже, Стефу, Фернана. С женщинами он всегда ладил и с симпатией отнесся к Фернану; но Фернан вместе со Стефой обосновались в Мадриде. Тем временем Эрбо принял назначение в Кутанс, но, занимаясь преподавательской деятельностью, он снова готовился к конкурсу; я по-прежнему была очень привязана к нему, но в Париже он появлялся ненадолго. Поэтому с моим прошлым связей у меня сохранилось очень мало. Зато я сблизилась с дружками Сартра. Довольно часто мы встречались с Раймоном Ароном, который заканчивал свою военную службу в Сен-Сире, я сильно оробела в тот день, когда одна отправилась с ним на машине в Трапп искать потерявшийся шар-зонд; у него был маленький автомобиль, и он иногда возил нас из Сен-Сира ужинать в Версаль. Он состоял в социалистической партии, к которой мы относились с презрением, во-первых, потому, что она обуржуазилась, и еще потому, что реформизм был нам не по душе: общество должно было меняться целиком и сразу в результате сильнейшего потрясения. Однако о политике мы с Ароном не говорили. Обычно они с Сартром горячо обсуждали философские вопросы. Я в разговор не вмешивалась, я недостаточно быстро соображала; тем не менее я, скорее, приняла бы сторону Арона: как и он, я склонялась к идеализму. Чтобы гарантировать разуму верховенство, я приняла банальное решение: умалять значимость мира. Самобытность Сартра в том, что, признавая за сознанием горделивую независимость, реальности он отводил наиважнейшую роль; она открывалась познанию без утайки, но с неумолимой твердостью своей извечной сущности; он не признавал дистанции между видимостью и самой увиденной вещью, что ставило перед ним трудно разрешимые проблемы; однако возникавшие затруднения так ни разу и не поколебали его убеждений. Чему приписать этот упрямый реализм: гордыне или любви? Он не допускал мысли, что его человеческая сущность может быть обманута видимостью; но он слишком горячо был привязан к земле, чтобы свести ее к иллюзии; собственная жизнеспособность наделяла его таким оптимизмом, в котором с одинаковой силой утверждались и субъект и объект. Невозможно одновременно верить в краски и колебание эфира, поэтому он отклонял Науку: он следовал путем, начертанным многочисленными наследниками критического идеализма, однако он с крайним ожесточением отвергал всякую мысль об универсальном; законы, понятия, любые подобного рода абстракции ничего не дают; люди единодушно принимали их, потому что они заслоняли от них тревожную действительность, а ему хотелось проникнуть в ее суть; он с презрением относился к анализам, годным лишь для препарирования трупов; он стремился к глобальному осмыслению конкретного, а следовательно, индивидуального, ибо существует только индивид. Среди метафизических учений он принимал во внимание лишь те, которые рассматривают космос как синтетическую всеобщность: стоицизм, теорию Спинозы. Арон же предпочитал критический анализ и разбивал смелые обобщения Сартра; он ловко загонял своего собеседника в угол, поставив его перед необходимостью выбора, а затем – бац, уничтожал его. «Одно из двух, дружок», – говорил он с едва заметной насмешкой в глазах, таких голубых, таких проницательных. Сартр отбивался изо всех сил, но так как его мысль была скорее изобретательной, чем логичной, ему приходилось нелегко. Я не помню случая, чтобы ему когда-нибудь удалось победить Арона или чтобы тот сумел поколебать его.
Женатый и уже отец семейства, Низан проходил военную службу в Париже. В Сен-Жермен-ан-Лэ у родителей его жены был дом, построенный и меблированный в ультрасовременном стиле; одно из воскресений мы провели на террасе, снимая фильм: брат Риретты Низан был ассистентом режиссера и имел в своем распоряжении кинокамеру. Низан исполнял роль некоего кюре, а Сартр – набожного молодого человека, воспитанного монахами; девушки пытались совратить его, но, сорвав с него рубашку, увидели на его груди огромный религиозный наплечник, и тут ему явился Христос, обратившийся к нему по-приятельски: «Вы курите?», а вместо зажигалки извлек из груди сердце Иисусово и протянул ему. По правде говоря, эту часть сценария трудно было реализовать, и мы бросили это дело. Решили удовольствоваться более безобидным чудом: пораженные видом наплечника, девушки падали на колени и поклонялись Богу. Их роли исполняли Риретта, я сама и одна неотразимая молодая женщина, бывшая тогда замужем за Эмманюэлем Берлем, которая ошеломила нас, проворно сняв свое элегантное серо-зеленое платье и появившись на солнце в трусах и лифчике из черного кружева. Затем мы отправились на прогулку по деревенским тропинкам. Низану очень шла сутана, а он нежно обнимал за талию свою жену: прохожие с изумлением таращили на них глаза. Следующей весной он повез нас на праздник в Гарш; тряпочными пулями мы расстреливали банкиров и генералов, а он показал нам Дорио: тот с откровенно притворным видом братски жал руку старому рабочему, Сартр горячо осудил этот жест.
С Низаном мы никогда не спорили; напрямую серьезные темы он не затрагивал, рассказывал кое-какие случаи из жизни, старательно избегая делать из них выводы; он с досадой изрекал пророчества и туманные угрозы. Наши разногласия мы не обсуждали. С другой стороны, как большинство интеллектуалов-коммунистов этого времени, Низан был скорее бунтовщиком, чем революционером, поэтому между ним и нами возникало множество осложнений, хотя некоторые из них основывались на недоразумениях, но мы не старались их прояснить. Вместе мы вовсю поносили буржуазию. У Сартра и у меня эта враждебность оставалась индивидуалистической, и следовательно, буржуазной: она ничем не отличалась от той, с которой Флобер относился к лавочникам, а Баррес – к варварам; и не случайно для нас, как и для Барреса, инженер был самым значимым противником; он сковывает жизнь железом и цементом; не сворачивая с пути, он идет прямо, слепой, бесчувственный, уверенный в себе не меньше, чем в своих уравнениях, и безжалостно принимая средства за цели; во имя искусства, культуры, свободы мы осуждали в нем человека-универсала. Однако мы не разделяли барресовский эстетизм: как класс буржуазия была нам враждебна, и мы желали ее ликвидации. Мы испытывали принципиальную симпатию к рабочим, так как они не были подвержены буржуазным порокам; в силу своей неприкрытой нужды и своего единоборства с материей они сталкивались с человеческим уделом в его истинном свете. Поэтому мы разделяли надежды Низана на пролетарскую революцию, однако нас она интересовала своим отрицательным аспектом. В СССР большие октябрьские огни давно уже погасли, и в итоге то, что там вырабатывалось, было как раз «цивилизацией инженеров», говорил Сартр. В социалистическом мире нам совсем не понравилось бы, – думали мы; в любом обществе творец, писатель остается чужаком; общество, которое особенно властно претендует на то, чтобы его интегрировать, казалось нам самым для него неподходящим.
Самым близким товарищем Сартра был Пьер Панье, выпускник того же курса Эколь Нормаль, что и он сам, недавно прошедший конкурс
Сартр интересовался жизнью и собственными идеями, идеи других наводили на него тоску; он опасался логистики Арона, эстетизма Эрбо, марксизма Низана. Он отдавал должное Панье за его непредвзятое внимательное отношение к любому опыту; он признавал за ним «ощущение нюансов», смягчавшее его собственную запальчивость: это была одна из причин, заставлявшая его высоко ценить беседу с Панье. С Панье мы были согласны по многим вопросам. Мы тоже априори с уважением относились к ремесленникам: их работа представлялась нам неким свободным изобретением, конечным результатом которого было творение, носившее отпечаток их своеобразия. Своего мнения о крестьянах у нас не было, мы охотно верили тому, что говорил о них Панье. Он принимал капиталистический строй, а мы его осуждали. Тем не менее он ставил в упрек правящим классам их упадок и по отдельным вопросам критиковал их так же рьяно, как мы; с другой стороны, наше осуждение оставалось теоретическим: мы с увлечением вели жизнь мелких буржуа, каковыми и являлись; по сути наши вкусы, наши интересы не отличались от его. Сартра с Панье сближала общая страсть: стремление понять людей. Они часами могли обсуждать какой-нибудь жест или интонацию голоса. Испытывая взаимную симпатию, они относились друг к другу с неприкрытым пристрастием. Панье доходил до того, что утверждал, будто Сартр с его резко очерченным носом и щедро вылепленными губами обладает особенной красотой. Сартр прощал Панье его гуманистическую позицию, которая у любого другого его возмутила бы.
Существовала между ними и еще одна связующая нить: смешанные с восхищением дружеские чувства, которые они, в разной степени, испытывали по отношению к мадам Лемэр. В минувшем году Эрбо рассказывал мне о ней в таких выражениях, которые пробудили мое любопытство. Я была сильно заинтригована, когда в первый раз входила в ее квартиру на бульваре Распай. Сорок лет: в моих глазах это был преклонный, но романтичный возраст. Ее родители были французами, а родилась она в Аргентине. После смерти матери ее вместе с сестрой, которая была годом старше, в уединении крупного поместья воспитывал отец, врач по профессии и свободомыслящий человек. С помощью различных гувернанток он обеспечил им исключительно мужское обучение; они научились латыни, математике, с ужасом относились к суевериям и ценили разумное рассуждение; они скакали верхом в пампасах и ни с кем не общались. Когда им исполнилось восемнадцать лет, отец отправил их в Париж; там их приняла тетушка, набожная жена полковника, которая водила их по гостиным. Обе девочки в растерянности задавались вопросом: кто-то был сумасшедшим, но кто – весь остальной мир или они сами? Мадам Лемэр приняла решение сочетаться браком и вышла замуж за врача, достаточно состоятельного, чтобы посвятить себя научным изысканиям; сестра последовала ее примеру, но неудачно: она умерла при родах. У мадам Лемэр не осталось никого, с кем можно было бы разделить удивление, в которое ее повергли обычаи и мысли, царившие в обществе; особенно ее поразило то значение, какое люди отводили сексуальной жизни, которую она почитала шутовством. У нее было двое детей. В 1914 году доктор Лемэр оставил свою лабораторию и крыс и отправился на фронт, где в ужасных условиях оперировал сотни раненых. По возвращении он слег и так никогда и не оправился. Снедаемый воображаемыми болезнями, он жил взаперти у себя в комнате и редко кого принимал. Летом его перевозили на виллу в Жуан-ле-Пен, которую мадам Лемэр унаследовала от отца, либо в его собственный загородный дом возле Анже. Мадам Лемэр посвятила себя ему, детям, престарелым родственницам и разным обездоленным, отказавшись жить для себя. Ее сын провалился на экзамене на степень бакалавра, и на время каникул она наняла молодого студента, сопровождавшего семью в Анже. Это был Панье. Она любила охоту, он тоже; в сентябре они бродили по полям и нивам, начали разговаривать и уже не могли остановиться. Само собой разумеется, что для мадам Лемэр эта дружба должна была остаться платонической. А поскольку на Панье наложило отпечаток пуританство его среды, то думаю, что мысль перейти определенные границы его даже не посещала. Однако между ними возникла близость, которой потворствовал месье Лемэр: он целиком доверял своей жене, а Панье очень скоро завоевал его уважение. В октябре сын Лемэр был принят, и Сартр, которого представил Панье, подготовил его к экзаменам по философии; Сартр стал своим в доме. Все свободное время Панье проводил на бульваре Распай, где у него была своя комната. Сартру нередко случалось там ночевать, и даже Низан однажды провел там ночь. Мои кузены Валлёз, которые, как оказалось, жили в том же доме, возмущались столь гостеприимными нравами и приписывали мадам Лемэр некие темные оргии.
Это была маленькая, слегка располневшая женщина, одетая с изыском, хотя и очень скромно. Фотографии, которые я увидела позже, свидетельствовали, что она была поразительно красива; она утратила свой блеск, но отнюдь не свою привлекательность. У нее было круглое лицо под копной черных пышных волос, крохотный ротик, безупречный нос и глаза, которые удивляли не своим цветом или размерами, а своей притягательностью: как они жили! Она была живой с ног до головы; ее взгляды, улыбки, жесты, все находилось в движении, и при этом она никогда не казалась суетливой. Ее ум тоже был открыт всему новому; любознательная, внимательная, она располагала к откровенности и много чего знала о людях, сближавшихся с ней, и тем не менее она по-прежнему, как в восемнадцать лет, продолжала им удивляться; она говорила о них с отстраненностью этнографа и очень точным языком; правда, порой она начинала горячиться; неожиданными словами она изливала свое возмущение, продиктованное ей несколько несуразным рационализмом: ее речь приводила меня в восторг. Насмехаясь над тем, что о ней скажут, она оставалась порядочной женщиной. Я пренебрегала замужеством, считала, что главное – это любовь, но я не освободилась от всех сексуальных табу; женщины, чересчур доступные или чересчур свободные, шокировали меня. К тому же я восхищалась всем, что шло наперекор обыденной банальности. Отношения госпожи Лемэр и Панье казались мне утонченно необычными и намного более привлекательными, чем просто связь.
Сартр занимал в жизни мадам Лемэр гораздо менее значительное место, чем Панье, и все-таки она очень его любила. Его упорное стремление писать, его незыблемая убежденность повергали ее в радостное изумление. Она находила его весьма забавным, когда он изо всех сил старался развлечь ее, и еще более забавным при разных других обстоятельствах, когда он об этом не помышлял. Двумя годами раньше он написал роман под названием «Поражение» – разумно не принятый Галлимаром, – навеянный любовью Ницше и Козимы Вагнер. Своим агрессивным волюнтаризмом герой, Фредерик, сильно забавлял мадам Лемэр и Панье; они прозвали Сартра «горемычный Фредерик»; так мадам Лемэр называла его, когда он стремился навязать ей вкусы или идеи, диктовать образ действий, в частности, касательно образования ее сына. «Вы только послушайте горемычного Фредерика!» – со смехом говорила она окружающим. Сартр тоже смеялся. Он упрекал ее в излишней доброжелательности в отношении ее «несчастных собачек»; она обвиняла его в необдуманной раздаче опасных советов; он насмехался над моралью и обычаями, призывал людей руководствоваться лишь своим разумом и порывами; это безрассудно, а что касается свободы, то, возможно, он достаточно образован, чтобы употребить ее с пользой, – с вызовом говорила она, – но большинство смертных не обладает его познаниями, так что лучше не сбивать их с проторенного пути. Эти споры обоим доставляли огромное удовольствие.