Зверь из бездны том III (Книга третья: Цезарь — артист)
Шрифт:
Чернь рукоплескала, благославляя Весту, напугавшую императора. Испуг, однако, был невелик и непродолжителен. Если верить памфлетистам эпохи, то вскоре из этого же самого монастыря, якобы столь ему грозного, Нерон, без всякого страха, похитил игуменью его, прекрасную деву Рубрию, изнасиловал ее и возвратил затем к жреческим обязанностям, высочайше приказав считать ее по-прежнему девицею. Это было неслыханное оскорбление самых священных основ римского культа. Восьмисотлетняя история монастыря Весты, конечно, знала примеры нарушения монахинями целомудрия, но устав карал преступных смертною казнью. Еще четверть века спустя по Нероне Домициан, соблюдая древний закон, зарыл живою в землю прелюбодейную весталку и казнил ее любовника. Но именно вычурная уродливость греха, эффект святотатства, сверхчеловеческий соблазн осквернить память Весты, поставить себя выше ее авторитета и должны были привлечь Нерона к Рубрии. Глава римской гражданственности умышленно и чуть ли не публично позорит девственную хранительницу религиозно- исторического символа этой гражданственности. Контраст оглушительный и — говоря языком современных сверхчеловеков — в самом деле стоящий по ту сторону добра и зла. Трагикомические войны Калигулы с Юпитером и фантастический брак его с Луной остались далеко позади. То был бред сумасшедшего, в мании величия старавшегося заживо взобраться на Олимп, к богам греческой мифологии. Нерон же своим поступком просто-напросто зачеркнул всякое божество всякой мифологии, ибо надругался над живым воплощением самого святого и грозного догмата, самой щепетильной и требовательной из всех мифологий — обрядно-государственной религии Рима. Он, как истинный сверхчеловек, упраздняет богов за ненадобностью. За что ему почитать их? Stulte verebor, ipse cum faciam, deos! Он поет, как Аполлон, правит колесницею, как Солнце, собирается душить львов голыми руками, как Геркулес. В «Сервилии», очень плохой трагедии нашего Мея, есть, однако, великолепный стих о Нероне: «Он весь Олимп в себе соединил». Действительно, Нерон — как бы компактное издание всей олимпийской мифологии. Или еще вернее — это призрак из старинной гигантомахии: бурный и низменный сын черной земли, который, наконец, взял таки приступом вечно-светлый Олимп и опрокинул троны небожителей и осквернил постели богинь.
III
Полное отсутствие веры и глубокий скептицизм не мешали Нерону быть
По всей вероятности, в таком настроении был он, когда, во время греческих своих гастролей, вдруг демонстративно отказался от посещения Афин: там — храм Эвменид, мстительных гонительниц матереубийцы Ореста!.. Цезаря зовут побывать в Лакедемоне. — Увы! в воротах Спарты мне заградит вход суровая тень Ликурга!.. Он изъявляет желание быть посвященным в Элевзинские таинства, в это франк-масонство эллино-римского мира. Но, прибыв в Элевзис, он слышит возглас жреца: безбожные и преступные, изыдите от нас! — И театрально удаляется, разыгрывая нечестивца, недостойного общений с таинственными божествами земли. И в это же самое свое путешествие он исследует лотом заповедные воды Альционского озера, чрез которое, по сказанию мифологии, опустился в ад Дионис, чтобы вывести из царства мертвых мать свою Семелу. Нерон возился над измерением озера — по всей вероятности вулканического провала — с научным любопытством, даже приспособил для этого целую механическую систему, но, размотав веревку лота на несколько стадий, не нашел дна. Здесь он, как видно, подземных божеств не трусил. Между тем, на берегах озера справлялись тоже мистерии в честь Вакха, Лернеи и притом такие таинственные, что Павзаний, в своей знаменитой книге о Греции, не дерзает огласить их содержание.
Половая распущенность, склонность к оккультизму, повышенная артистическая чувствительность и изысканная кровавая жестокость уживались в этом больном уме, как четыре родные сестры, полу-музы, полу-фурии, слагая своим взаимодействием самую грозную и причудливую манию величия, какую когда- либо знала психиатрия. Пред нами — человек, которому — в обычном порядке человеческих желаний, наслаждений, благ и т. д. — не о чем мечтать: он имеет все. Он не в состоянии грезить собою ни как всемирным владыкой, ни даже как богом, потому что он уже всемирный владыка, равный богу. И — какому богу! «Когда ты свершишь в пределе земном все земное и вознесешься на небеса, в твоей власти выбирать — принять ли скипетр небесный или, подобно новому Фебу, проливать свет миру, чтобы он не утратил в лице твоем своего солнца. Каждое божество будет радо уступить тебе свое место. Природа почтительно предоставит тебе самому решить, каким богом ты пожелаешь быть и где захочешь водрузить над миром свой царственный престол. Не выбирай для того окраин вселенной: ты нарушишь равновесие мировой оси, переместив — с собой вместе — центр ее тяжести. Воссядь в вышине, в самой середине эфира — и пусть будет вокруг тебя чистое, ясное небо, и ни одно облачко на нем да не дерзнет омрачить светлости цезаря». Это льстивое пустословие — плод вдохновения Лукиана, посвятившего Нерону свои «Фарсалии» — странное произведение, которое распропагандировало своего автора, потому что поэт, начав низкопоклонным цезаристом, последние главы писал уже ярым революционером. Тот же Лукиан, там же, проклиная междоусобия, раздиравшие республиканский мир борьбою Юлия Цезаря и Помпея, вдруг, ловким переходом придворного льстеца, клянется, что, однако, междоусобия эти были в конце концов благодеянием роду человеческому, ибо из них родился цезаризм, а плодом цезаризма является Нерон, и за такое сокровище не жаль заплатить даже еще высшей ценой. Сенека сравнивает юного Нерона с Гелиосом, Тифоном, Геспером (см. в I томе главу VII), а впоследствии равняет его Августу, чей гений был в это время, как недавнее последнее слово официального культа, самым сильным и обязательным божеством государственной религии. Консул Аниций Цереалис в речи к сенату, после открытия и подавления Пизонова заговора, объявляет Нерона существом, превзошедшим всякое человеческое величие, и требует, чтобы ему заживо воздвигли храм, окружили его богопочтением. Жена Нерона — богиня, Diva Augusta, дочь — богиня, отец приемный, которого он сам считает дураком, шутом и негодяем, — тем не менее тоже бог. Царской властью удовлетворить этого, пресыщенного своим могуществом и всеобщим раболепством, сверхчеловека уже нельзя. Еще дядю его, Кая Калигулу, отговорили от принятия царского титула, ненавистного римскому народу, той уловкой, что цари, дескать, слишком ниже тебя. А что до власти божественной — Нерон скорее склонен был опять- таки театрально разыграть иной раз роль божества, чем, принимая лесть и суеверный культ двора, серьезно воображать себя богом. Он слишком хорошо знал, по наглядному опыту своего предшественника Клавдия, как легко фабрикуются боги из Цезарей, и первый, с презрением, смеялся над новым святым, которого канонизовали отравленные грибы. Ум-то у него, хотя и больной, остался все- таки латинский, практический. Греческое идеалистическое фантазерство, ради которого Александру Великому и Антиоху Епифану надо было напрашиваться в родню к богам, лишь скользнуло по Нерону, не задев его вглубь. Он, пожалуй, не прочь порисоваться красивым намеком на свою сверхъестественную природу. Морская буря уничтожает корабли с драгоценностями, награбленными в Ахайе. — Рыбы доставят их мне! — уверяет Нерон приближенных. Это, конечно, «божеская» выходка. Но, вообще-то, Нерон, в капризах и чудачествах своих гораздо менее прикидывается богом, принявшим имя и почет Цезаря, чем воображает себя Цезарем-сверхчеловеком, силою сана своего и гения возвысившимся над всеми божествами.
IV
Итак, пред нами — чудовище избалованного воображения, как бы задавшееся целью практически исследовать растяжимость и границы человеческих средств и возможностей. Это — чаятель невероятного, недостижимого, мало чаятель: — вожделеющий любовник, incredibilium cupitor.
Так как цезарь был человек весьма образованный, то и безумие его сказалось по-преимуществу литературным (Ренан).
Бредни всех веков, все поэмы, все легенды, Вакх и Сарданапал, Нин и Приам, Троя и Вавилон, Гомер и поэтическая безвкусица современной литературы образовали дикий хаос в бедном мозгу артиста, посредственного, но очень и с убеждением преданного искусству, а по прихоти случая одаренного властью осуществить все свои химеры. «Представьте себе, — говорит Ренан, — человека, едва ли не столь же аффектированного, фантастического, как герои Виктора Гюго — карнавальную куклу, смесь сумасшедшего, простака и актера — облеченным в пурпур, всемогущим правителем всего мира. В нем не было мрачной злостности Домициана, любившего зло для зла; он не был также сумасбродом вроде Калигулы; нет, пред нами — убежденный романтик, оперный император, фанатик-меломан. Он сам дрожит перед партером и заставляет партер дрожать перед собою. Нечто подобное могло бы получиться в наши дни из буржуа-миллионера, который, зачитавшись до умопомрачения поэтов-романтиков, вздумал бы подражать в своем житейском обиходе Гану-Исландцу и Бургграфам».
Оставляя покуда в стороне затейливые причуды Нерона в частной и личной жизни, посмотрим его общественные предприятия. Мы не находим в них ни глупости, ни пошлости, а только — фантазию не по времени. Восемнадцати векам надо было пройти, чтобы народился другой такой любитель-прожектор грандиозных каналов. В деле водяных сооружений Нерон такой же смелый мечтатель, как Фердинанд Лессепс, и многие из его проектов, в те времена неосуществимых за недостатком технических средств, снова воскресли в нашем веке. Такова затея превратить нижнее течение Тибра в морской канал, а самый Рим, чрез то, в морской порт. План, который современная Италия имеет на первой очереди своих общественных сооружений и давным-давно с удовольствием выполнила бы, будь ее государственная казна хоть немного богаче. Обилие горячих вод в окрестностях Неаполя наводит Нерона на мысль централизовать все источники везувиальной системы в гигантском бассейне, между Мизенским мысом и озером Авернским и устроить вокруг этого кипящего озера великолепные термы. Идея опять-таки совсем не глупая, ибо в настоящее время подобные цистерны стараются устраивать все крупные курорты — в целях экономии, через каптаж, драгоценной минеральной воды, утекающей бесполезно. Великолепные же серные воды Везувия и посейчас более, чем какие-либо другие, взывают об упорядочении их эксплуатации, которая в древние времена производилась несомненно с большими вниманием и правильностью, чем теперь. В настоящее время южный берег Неаполитанского залива, с Toppe дель Греко, Кастелламаре, Мета, Сорренто, более любим и посещаем, чем северо-западная излучина от Поццуоли до Капо Мизено. В древности было наоборот. Излучина эта изобилует термическими богатствами и в наш век. Тем могущественнее должны были они быть при Нероне. Тогда извержение, уничтожившее Геркуланум, Помпею и Стабию, еще не перенесло центра везувиальной деятельности с полуразрушенной Соммы на новые, неугомонно курящиеся с тех пор пламенем и дымом, всему миру по картинкам знакомые, кратеры. Богатство это само напрашивалось на централизацию, и то, что представлялось безумием для инженеров I века, или вернее сказать, для историков, критиковавших
«Что я приказываю, то должно быть возможным», — таков второй девиз Нерона, стоящий первого, в котором он клялся, что до него ни один государь не умел пользоваться своею властью в полное удовольствие. Кто приходит к нему с дикими предложениями, парадоксальными, химерическими планами — его желанный гость. — «Цезарь, я изучаю воздухоплавание и дам людям возможность летать, как птицы». — Прекрасно, — поместить его в моем дворце, кормить и поить, покуда он не полетит... — Быть может, именно этот энтузиаст-воздухоплаватель и есть именно тот несчастный, память о неудачном полете которого через цирк, в подражание Икару, сохранил Светоний. Бедняга, взмахнув раза два-три искусственными крыльями, оборвался и упал на podium, обрызгав Нерона своею кровью. Христианская литература также отразила в своих сказаниях воздухоплавательные потуги I века, связав их с именем самарийского Симона- Волхва, известного по рассказу Деяния Апостольских о попытке его купить у «двенадцати» за деньги дары Духа Святого. Конечно, нет ничего невероятного в том, чтобы этот загадочный человек, полу-шарлатан, полу-фанатик, ни еврей, ни эллин, ни христианин, праотец гностических ересей, натурфилософ и магик, действительно, жил и действовал при Нероне, хотя бы в качестве придворного фокусника. Incredibilium cupitor любил людей, обещавших ему летать по воздуху, переделывать мужчин на женщин, а женщин на мужчин, умирать и тридневно воскресать, устраивать прорицающие автоматы, вызывать тени усопших и т.п. А так как обещаниями он не довольствовался, но требовал и исполнения их в назначенный срок, то вполне вероятно и возможно, что Симон-Волхв погиб именно так, как о том повествуют апокрифы-сказания Марцеллова (Деяния Петра и Павла) и христианский роман Recognitiones, — то есть разбился при опыте воздухоплавания.
V
Римляне консервативно-умеренного образа мыслей, люди с трезвым и узким воображением, могли находить эту пытливость отвлеченных хотений чрезмерною, обременительною для государственного бюджета, лишающею должного внимания государева сложную жизнь правительственного организма и т.д. Могли порицать в Нероне мучительное вожделение бессмертия и вечной славы, доводившее его до стремления переименовать месяц апрель в Нероней, а город Рим в Нерополис. Но с нынешней точки зрения жаловаться и плакаться тут еще нечего. Если государь увлекается науками, искусствами, открытиями, организует экспедиции, покровительствует экспедициям, политический взгляд XIX—XX веков одобряет это больше, чем если он велит неумолчно раздаваться грому военных гроз. Вагнерианство Людвига II обошлось Баварии все-таки дешевле, чем участие даже в победоносной франко-прусской войне. Государи с философскими или артистическими наклонностями, как Траян, Адриан, Марк Аврелий, пользовались народною любовью и уважением и в Риме. Но их научные и художнические тяготения отличались от Нероновой погони за блеском aeternitatis perpetuaeque famae и целями, и средствами осуществления. Например, если остановиться на параллели чудаковатого Адриана, то у него твердость нормальной воли управляла природною эксцентричностью мысли, давая ей переходить в действие сравнительно редко и обуздывая способы проявления. У Нерона же именно воля-то и была вырождена. У него даже разумные и обоснованные хотения принимали характер и формы детски-настойчивых капризов, а капризы, рождающиеся в голове человека, если еще не вовсе больного психически, то уже и не вовсе здорового, весьма недалеко отстоят от навязчивых идей... И вот тут-то он становился опасен и ужасен.
Когда мы изучаем убийства, совершенные Нероном — обстоятельства гибели Британика, Агриппины, Октавии — является поистине поразительною тупая настойчивость его в злодействе, однажды запавшем в его мысли. Я думаю, что если бы Нерону доказали, как дважды два четыре, что Британик, Агриппина, Октавий не только безопасны ему, но необходимо-полезны, что, убив их, он и сам двух дней не проживет — он их все-таки убил бы. Не мог бы не убить, ибо гений убийства уже охватил его и похоть крови кричала сильнее и настойчивее всех иных соображений. После каждого из своих убийств Нерон ведет себя даже не как безумный — как пьяный. Кровь, которой он жаждал, охмеляет его. Вот почему даже самые трагические минуты его страшной жизни оттенены подробностями, носящими отпечаток какого-то непроизвольного, мрачного шутовства.
Таким, с течением времени, явился он и во всех остальных своих желаниях: едва вспыхнув, они уже обращаются в похоти. Ренан, в общем рисующий Нерона чересчур романтическим карандашом, прав, когда, судя Нерона в последний, самодержавный период жизни, определяет натуру его как «ужасающий кошачий концерт, полный лязга и скрипа всех психических пружин, зрелище какой-то цинической эпилепсии, в котором сарабанда обезьян с Конго перемешалась с кровавою оргией дагомейского короля».
Неоднократно высказывалось мнение, быть может и основательное, что, будь Нерон действительно великим артистическим талантом, мир не пережил бы и десятой доли тех дурачеств и свирепостей, которыми отражалась на нем театральная, литературная и художественная карьера Нерона. Великий талант, гений или почти гений может переживать муки сомнения в себе и даже зависти к другому таланту, но Пушкин, как всегда, сказал великую правду, решив устами своего Моцарта, что «гений и злодейство — две вещи несовместимые». Нерон же, к несчастью для себя и для мира, был не слишком талантлив, не слишком бездарен. Он стоял на самой опасной для артистического самолюбия ступени обиходного дарованьица, немного выше заурядной посредственности, однако, поставленного в условия большой и громкой карьеры. Это — Сальери: ученый, образованный, опытный артист, страстно любящий искусство, тонко его понимающий даже в самомалейших деталях, чудесный теоретик, виртуоз-техник, но... без искры Прометеева огня, создающего Моцартов из праздных гуляк. Прибавьте: Сальери полоумный, Сальери с жестокою экзальтацией произвола, Сальери, поставленный владыкою мира и привычный видеть себя всемогущим решительно в каждом своем слове и шаге. Вспомним рецензию лже-Лукиана: из нее прямо следует тот вывод, что познания Нерона в искусстве и любовь к нему достойны были самой блистательной карьеры, но слабость природных средств и отсутствие оригинальности, «недостаток выдумки», парализовали его усилия к эффекту. К несчастью, отмеченные Лукианом пороки артистического дарования — именно те, которые острее и больнее всего подсказывает полуталанту его тайное самочувствие. «Он подражает Льву Толстому, он копирует Сальвини, он — маленький Мазини, он работает под Васнецова» — совсем не столь лестные похвалы для уважающего свое творчество и любящего свое искусство писателя, трагика, певца, живописца. Велик Лев Толстой, гениален Сальвини, поразительны вдохновения Васнецова, несравненны звуки Мазини, но поговорка о хорошей копии, якобы лучшей плохого оригинала, все-таки годится, как руководство, только для учеников, а как утешение — только для ремесленников искусства. Сказать хоть маленькое, но свое слово — заветный идеал всякого истинного жреца художественной мысли. Сколько Сальери прославленных, богатых, почитаемых, завидуют житейским неудачникам, ютящимся в подвалах и на чердаках, но уже от самой природы бессознательно полным этих своих слов, которых Сальери мучительно и напрасно ищут всю жизнь, «поверяя алгеброю гармонию».