Зверинец верхнего мира
Шрифт:
– Но сегодня-то я смогу поспать?
– Сегодня сможешь, но это в последний раз.
– Спасибо. Тогда, Петр Сергеевич, я возьму на себя смелость напомнить вам, что мой прием окончен, и наступило время сна.
– И ты не спросишь, почему?
– Петр Сергеевич, я вас понимаю, и поэтому мне безразлично, что вы мне скажете. Вам теперь ничего не стоит заявить, например, что отец Василий просмотрел мои отчеты и нашел там несколько цитат из Чехова или Квитки-Основьяненко. А сны были в постный день, когда на ночь нельзя читать «Гусева» или «Дом с мезонином», мое любимое. Отцу Василию и в голову такое не придет. Он кропит себе наши органайзеры, и этого с него довольно. – Я говорил, а глаза мои слипались. Все-таки
– И ты не спрашиваешь, почему?
– Петр Сергеевич, я уже начинал задремывать, а вы опять со своим «почему».
– Ну, это уж слишком. Он вышел так же быстро, как и накануне влетел ко мне со всей этой ерундой.
В самом деле, какая разница, за что? Рассчитают где-нибудь, что моя квалификация требует слишком большой оплаты, что за те же деньги можно было бы держать трех специалистов похуже – и нет чтоб так прямо и сказать, а ведь придумают причину совсем другую. Скажут, будто о. Василий перекрестил твои отчеты, и один из них вспыхнул. Или что Царь-Жопа не довольна тобой. (Уж кто-кто, а она…) А что, если черепаха у мамы? Да нет, наверное, Парашютист отнес ее на птичий рынок, еще летом, по пути к фабрике игрушек.
– Так ты уже проснулся? Вот и хорошо. Пиши отчет. Мы решили, что ты не уволен.
– Петр Сергеевич, я не могу. Сегодня у меня умерла мама.
– Ты что, рехнулся? – Он знает, что моих родителей давно нет.
– Наша мама, Петр Сергеевич. Мы называем тещу мамой. Мы все ее так называем.
Из сна, прямо с лестницы, под которую прятался мерзкий мальчик и заслуживал пинков за то, что бросал в меня какие-то шарики, меня вызвал звонок. Это была Оксаночка. Оксаночка плакала…
Будильник не зазвонил, или он делал это ровно минуту, как все электрические будильники. Время, достаточное, чтобы поднять своим гадким писком кого угодно, только не Парашютиста, и все они проспали. Поздно, слишком поздно наш изобретатель взялся за Оксаночкин разрезанный живот. У мамы был свой ключ. Когда она вошла, Оксаночка кружилась по комнате, вспоминая уроки в детской школе танца, а ее живот лежал на коленях у Парашютиста, свешивая липкие, как щупальца, присоски. Бугристый, как и положено на последних месяцах, он напоминал осьминожью башку. С вывалившимся пупком, с характерной пигментной полосой, всеми родинками и всеми волосками, какие мы знали на нежном, плоском Оксаночкином животе. Конечно, он был хуже, его разрыхляли стрии, направленные вниз, и нижний краешек пупка темнел от накопившейся в нем грязи. Конечно, излишне было выделывать на нем все эти тонкости, так как мама никогда не любовалась Оксаночкиным животом так, как мы, и вряд ли помнила все его волоски и родинки. Старания Парашютиста носили чисто спортивный характер. Нападавший повредил его недавнее изобретение, обрезал несколько проводков, отчего шевеления внутри живота сделались постоянными и судорожными до такой степени, что он всю ночь пропрыгал по комнате, потому что Оксаночка не решилась оставить его на себе. Теперь живот подпрыгивал у него на коленях, а он ошибался в дыму канифоли, соединял не те проводки и крыл матом всех бандитов, которые вспарывают животы беременным. Бедная мама! Чтобы не слушать Парашютиста, Оксаночка была в моих наушниках. А Сашка как раз пустила
– Прости меня, – сказал Петр Сергеевич, – я выбрал плохое время для эксперимента. Это наши психологи. Знаешь, составлен график. И примерно раз в месяц каждому конфиденциально будет говориться, что он уволен.
– Для чего это?
– Для того, чтобы поселить в человеке чувство беззащитности, внушить ему представление о том, что он постоянно зависит от чьего-то своенравия. Страх – вот чем надо управлять. А то слишком уж все у нас хорошо, когда другим плохо.
Я принял извинения Петра Сергеевича. Позвонил домой и услышал от Сашки с Парашютистом, что маму уже увезли в морг. «Заберу ее оттуда, – сказал Парашютист, – а ты с девчонками оформляй документы».
И настал день, когда я впервые увидел маму. В окружении подруг. Тетя Паша тоже пришла. И привела Костика. Это был мальчик, очень похожий на мое фото, но (слава Богу!) не похожий на меня в пять лет. Костика разбирало любопытство – по-видимому, в его жизни это был первый покойник. Да и мамины подруги сошлись как будто на чаек, беседовали с ней. Только нам четверым слышалось ее упрямое молчание. Ни с кем из нас она не пожелала заговорить, а вот с подругами прощалась долго и обстоятельно. Многое из ее имущества уже было роздано, сообразуясь с тем, как она того захотела после смерти, но, верно, еще оставались недовольные.
Одна из них, бывшая санитарка, а теперь староста углового рыночка, подошла к нам, когда мы стояли над мамой.
– Это… Саш, Саша… сон мне был. Маму я твою вчера видала. Вот, как сейчас, живую: «Ты передай Саше, чтобы она отдала тебе мою костяную брошку с барышней. И китайский веер». Я говорю: «Нет, эта брошка дорогая, пусть уж она Сашеньке останется. И веер. Пусть Сашеньке. Мне ты на память и так уже и пальтишко свое оставила. И еще кое-какое барахло». А она мне: «Бубнова, ну что ты? Скромная ты больно, Бубнова. Вот тебе за это еще подарок. Вели Саше отдать тебе мой шерстяной костюм. Тот зеленый, в котором я на Сашенькиной свадьбе второй день была». Чё делать-то, а? Прям, не знаю.
Но тут неожиданно выяснилось, что и Сашку беспокойная мамина душа вниманием не обошла. Она посмотрела в окно так, что зимний свет лишил ее зрачков, и глухо, как медиум, произнесла:
– Вот и мне тоже снилась моя мама. И сказала: «Саша, если Бубнова еще что будет клянчить, ты пошли ее на хуй».
На кладбище Бубнова не поехала: какие-то обязанности на рыночке.
Доставалось от мамы и Костику, который стоял у гроба и грел затылок о мягкий живот тети Паши. Костик сказал: «Она шевелится!»
Тетя Паша положила ему на рот ласковую ладонь, и тогда я увидел на указательном пальце у нее черные глазки, нарисованные шариковой ручкой, и, вспомнив, как моя бабушка представляла мне старуху, понял, что они там делают.
Ничего она не умела, эта старуха, только шамкать да курить папины папиросы. Ее голову, а ничего, кроме головы, у нее и не было, бабушка делала из своей фиги, повязывала кулак платочком и на указательном пальце, размочив во рту кончик химического карандаша, рисовала ей глазки.
Вот появились шариковые ручки и упразднили химический карандаш.
Из-за открытой двери по комнате гуляли сквозняки. Покойная мама вздрагивала, обложенная цветами и мешочками сухого льда.
– Вот и уходили вы свою маму, – сказала кто-то из ее подруг.
– Как ты думаешь, на что она больше всего похожа? – спросила нежная Сашка, которая своим слезам даст волю только дома.
– Ничего они ее не уходили, – очень спокойно, голосом третейского судьи, сказал Костик. – Вон она шевелится. – И тетя Паша опять положила ему на рот свою руку.