Звездочеты
Шрифт:
И потому, выждав, когда Макухин совсем упадет духом и будет ждать, что он, Жердев, высечет его безжалостными словами перед всеми курсантами, с нескрываемым любопытством прислушивавшимися к разговору, он вдруг, озорно блеснув карими миндалевидными глазами и лихо сдвинув на затылок пилотку, воскликнул тоном человека, которого внезапно озарила блестящая мысль:
— Впрочем, продолжайте, курсант Макухин! Продолжайте, черт побери! Кто знает, может, я снимаю стружку со второго Циолковского? И ваши будущие биографы заклеймят меня вечным позором?
Взвод содрогнулся от хохота. Ким и вовсе растерялся, но младший лейтенант оказал теперь уже серьезно:
— Продолжайте,
Ким несмело поднял голову, все еще не веря в то, что командир взвода говорит правду, а не разыгрывает его. Жердев, заметив, как просияло лицо Кима, поспешил добавить, возвращая тетрадь:
— Однако это не восполнит вашего отставания по строевым дисциплинам. Тренироваться и еще раз тренироваться!
— Есть тренироваться! — радостно ответил Ким, мысленно поклявшись себе не слезать с турника и брусьев, пока не одолеет их хотя бы на тройку.
Он и сам хорошо понимал, что в средней школе слабо готовил себя к службе в армии. В десятом классе его и за глаза и открыто называли «профессором». Он не обижался, отвечал на кличку тихой, мечтательной, всепрощающей улыбкой, и это обезоруживало самых заядлых любителей розыгрыша. В отличие от своих сверстников, он не дружил с девчатами, и те относились к нему дружелюбно, с особым доверием, окружали на переменках, поражаясь его умению молниеносно решать самые сложные уравнения из школьного задачника, поверяли свои тайны.
Все знали, что Ким слабоват здоровьем, тщедушен, и были несказанно удивлены, когда его все-таки призвали в армию. В военкомате Кима зачислили в роту писарей, он был морально подавлен, скрывал это от своих друзей и, когда надел красноармейскую форму, поистине превратился в писаря: написал четыре рапорта с просьбой отправить в любой род войск и избавить от необходимости переводить бумагу и чернила. Одним из сильнейших аргументов Кима было то, что гораздо легче разобрать древние письмена, чем его почерк, на что командир отделения, маленький солдафонистый татарин, резонно заметил:
— Плохой рапорт. Никуда не годится. Плохой почерк? Был плохой — в армии станет хороший. У нас — нет плохо, есть хорошо. И точка!
И все же настырность тихого Кима возымела действие. Впрочем, не столько настырность, сколько математические способности. Его перевели в артиллерийский полк.
В летних лагерях Ким почти не замечал ни весенних, нарядных и счастливых берез, ни ландышей, живыми ароматными колокольчиками населявших лес, ни полевых дорог, катившихся с холма на равнину, где в открытом артпарке, молча, задрав к солнцу зачехленные стволы, стояли гаубицы. Он уже всей душой сроднился с формулами грозной стрельбы, в которых с дотошной тщательностью учитывались и вес заряда, и малейшее дуновение ветерка, и едва уловимые колебания температуры, и характер цели, по которой ведется огонь. И не только сроднился — в голове уже возникали замыслы новых формул, еще более точных и простых.
У Кима не оставалось времени на письма, да он и не любил писать их, и потому, взволнованный его молчанием, отец заказал разговор по междугородному телефону. При этом он учел, что в летних лагерях, естественно, нет переговорного пункта и что для разговора нужно обязательно ехать в город.
Получив извещение, Ким растерялся. За семь месяцев службы он ни разу не делал даже попытки отпроситься в увольнение и с удивлением смотрел
Жердев без всяких расспросов подписал увольнительную. Ему очень хотелось сказать при этом, что курсант Макухин своей дисциплиной и старанием зарекомендовал себя только с положительной стороны и что он, младший лейтенант Жердев, отпуская его в город, вполне ему доверяет. Но, посчитав, что такие слова, чего доброго, вскружат голову курсанту Макухину, он промолчал и лишь сказал на прощание:
— В двадцать три ноль-ноль быть во взводе. Хоть ползком. Ясно?
— Ясно! — подтвердил Ким.
— Разговор с юной москвичкой? — уточнил Жердев и понимающе улыбнулся.
— Нет, с отцом. — Ким покраснел.
— С отцом так с отцом, — подбадривающе сказал Жердев. — Кстати, кто он, ваш отец?
Ким ответил, что редактор, назвал газету.
— Неужели? — искренне удивился Жердев. — Что же вы мне раньше не сказали?
Ким пожал плечами — с какой стати он должен оповещать всех о том, кто у него отец. Он хотел идти по жизни сам, не опираясь, как на костыли, на поддержку родителей.
— Разрешите идти? — негромко спросил Ким.
— Идите, курсант Макухин. — В голосе Жердева прозвучала необычная теплота. Он долго смотрел вслед Киму, будто от него по тропке, размытой ночным дождем, удалялся не курсант Макухин, а Макухин — редактор известной газеты.
От лагеря до дачной трамвайной остановки Ким пошел пешком. День был пасмурный, безветренный, и дорога не успела высохнуть. Из лужиц выглядывали мокрые листья подорожника, глазастые ромашки. Среди набиравшей силу пшеницы тосковали березы. Кажется, впервые за все время Ким замечал все это, радуясь встрече с природой, длинной дороге и своему одиночеству. Артиллерия была непримиримой соперницей природы, но сейчас она нежданно сдалась, позволив Киму привольно дышать чистым воздухом весеннего русского поля. Каждый день радио и газеты сообщали тревожные вести, но Ким как-то свыкся с ними, зная, что такие вести они приносили и прежде. И даже призывы политрука быть наготове и о том, что «больше пота на ученье — меньше крови на войне», воспринимались Кимом как призывы, всегда, в любое время необходимые в армии, а не только именно сейчас, в эту весну сорок первого года.
Трамвая пришлось ждать долго. Дачники разбрелись по лугу, собирая полевые цветы. Ким одиноко стоял в стороне, пораженный внезапно открытой им красотой ранней весны.
В березовых рощах цвели ландыши, их аромат ощущался даже здесь, на трамвайной остановке. Май был теплый, росистый, с негромкими дождями. Грозы тоже были негромкими — молнии полыхали в почти недосягаемой глазу вышине, посылая на землю слабые всплески угасающего, будто отраженного, света. Приглушенные, усталые раскаты грома звучали в лесах необычно беззлобно.