Звезды и немного нервно
Шрифт:
Здесь, рискуя впасть в дежурное обличение западной меркантильности, не могу не вспомнить, как мой первый и любимый корнелльский зав Джордж Гибиан, беглый чех образца 1938 года, с нерастраченным за сорок американских лет изумлением рассказывал мне об очередном событии в его домашней жизни с подругой-японисткой:
— Американцы!.. Вчера вечером Карен заходит ко мне, в руках калькулятор. «Я должна ехать в Японию». — «???» — «Позвонили из Токио. Они оплатят дорогу и заплатят за лекции столько-то. Значит, за три недели я получу столько-то чистыми…» У нее даже не возникает мысли, что она свободна не ехать, — за нее решает калькулятор.
Дело
— Вот я: я женщина-профессор, я крупный ученый, я активный администратор и я вырастила двоих детей, поступивших в ведущие университеты…
Беда не в том, что она преувеличивает свои заслуги, а в том, что она на полном серьезе декламирует свою служебную характеристику (merit evaluation), только от первого лица.
Собственно, с первого лица все и начинается: сотрудник пишет пышный отчет о работе, факультетский комитет без дальних слов транспонирует его в третье лицо, получившаяся характеристика утверждается деканатом и, наконец, преобразуется в строку бухгалтерской ведомости. Казалось бы, герой, он же практически автор этого житийного текста, сам, к тому же, исследователь литературы, должен отнестись к нему cum grano salis. Но нет, с простодушным доверием к документу он переводит его в исповедальное первое лицо. Так женщина, имитирующая оргазм, видя, что партнер принимает или делает вид, что принимает это за чистую монету, чувствует себя секс-бомбой.
Не угадаешь, где найдешь, где потеряешь
Лет двадцать назад, в Лос-Анджелесе, в шумную эмигрантскую очередь на «Жидкое небо» Славы Цуккермана затесались американцы. Они спросили окружающих, на каком языке те говорят, им ответили: на русском. «Они думают, мы русские, — смеялись эмигранты. — А когда придут русские (это была модная формула, грядущее советское вторжение изображалось в фильмах и телесериалах), они удивятся: “Какие же это русские? Русские чернявые, носатые. А эти, на танках, блондины курносые!”»
Сознание превосходства полное. «Мы» не только умнее «их», но еще и сильнее — надо будет, «наши» «им» покажут. К тому же, у «автохтонов» нет чувства юмора — они не понимают анекдотов! Потом, правда, выясняется, что смешон разве что английский язык рассказчиков, но американцы тактично от смеха удерживаются.
Один мой знакомый недоумевает, почему его скетчи, выдержанные в лучших жванецких традициях, не смешат американцев. Но дело в том, что он не озаботился англизировать свои какие-никакие хохмы (видимо, полагая, что хохма она и в Калифорнии хохма) и их совковую экзотику.
Впрочем, с переводом не везет даже Достоевскому. Моя любимая реплика Свидригайлова: «Если вы убеждены, что у дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало, в свое удовольствие…» , в солидном издании Нортон звучит примерно так: «Если вы уверены, что нельзя слушать у дверей, но любую какую хотите старую женщину можно стукнуть по голове…» [20] . В предисловии сообщается, что перевод такого-то (фамилию великодушно опускаю) вполне адекватен и читабелен.
20
«If you are so sure that one can’t listen at doors, but any old woman you like can be knocked on the head…»
В
Конечно, многие искажения — на совести ленивых и нелюбопытных переводчиков. Часто, однако, перевод натыкается на действительно непреодолимые языковые барьеры. Так, знаменитая гоголевская фраза: «С этих пор… как будто бы он женился… как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, — и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате…», неизбежно теряет в английском переводе свои фрейдистские обертоны ввиду отсутствия у существительных категории рода. (Недаром американцам так легко дается гендерная политкорректность: заменил he, «он», на s/he, «он/а», и все, — глаголы и прилагательные согласовывать не надо.)
Хрестоматийный пример грамматического оскопления образа — судьба в знаменитом переводе Лермонтова гейневских сосны и пальмы, из которых первая по-немецки мужского рода; Тютчев заменил сосну кедром, но его перевод менее популярен. Впрочем, сегодня никого не удивил бы и роман между двумя женскими особями.
Аналогичная морфологическая кастрация, как я узнал из недавно прочитанной статьи, совершается при переводе на русский стихотворения Кавафиса «Зеркало у входа». Его пуантой является любовное восхищение старого зеркала отразившимся в нем красавчиком. По-гречески «зеркало» мужского рода (как наш «трельяж»), и соль концовки — в гомоэротическом повороте сюжета. В статье это дано намеком, а о сексуальной ориентации Кавафиса стыдливо умалчивается.
Но вернемся к парадоксу «престижного обеднения» текста. Особенно радикальны потери при переводе со специфического языка определенного вида искусства (поэзии, живописи, музыки) на общекультурный. Это происходит всегда, когда произведение попадает в руки «посторонних» — институтов, ведающих поддержкой, распространением, преподаванием и канонизацией искусства, обычно глухих к его собственно художественной природе. Проекция в социальную сферу выделяет в нем идеологические аспекты, кооптация в массовую культуру — сюжетные, экранизация — зрелищные, преподавание — дискурсивные, и т. д.
Характерна история с возвращением знаменитого грузинского танцора Вахтанга Чабукиани из Большого театра на тбилисскую сцену (конец 1950-х). Театр имени Руставели был каждый вечер переполнен. Поклонники стояли в проходах, фойе, на лестнице, в вестибюле и на улице, передавая из уст в уста весть об очередном феноменальном па. Такой перевод балетного фейерверка на небогатый язык одобрительных восклицаний являет — в кристально чистом виде — суть феномена общественного признания. Мастерству Чабукиани говорилось простое, пусть заочное: «Здорово!» Не к этому ли сводится мысль Пастернака, что конечным содержанием искусства является свидетельствование о силе — рождающей его, сконцентрированной в нем и через него передающейся дальше?!