Звезды над болотом
Шрифт:
— А в первом-то классе кто по «Табели о рангах»?
— Великий канцлер империи! — пояснил Стесняев.
— Ну а ты, мозгляк, еще в четырнадцатом шевелишься?
— Шевелюсь.
— Далеко тебе, чай, до канцлера? — подмигнул ему Горкушин.
— У-у-у-у… — провыл Стесняев, закрывая глаза.
— Ну, вот, — придержал его старик. — Хочешь, предреку тебе? Так и сдохнешь в состоянии мизерном. А в канцлерах тебе не бывать…
Горкушин достал бутыль с пахучим ромом норвежским, рука его вздрагивала, когда разливал по стаканам:
— Пей!
— Благодарствую на угощении. Не потребляю-с.
— Врешь! — не поверил купец, кося кровавым глазом.
— Вот свят! — скоренько покрестился Стесняев. —
— Все пьют, — глухо буркнул Горкушин. — Потому как место здесь нехорошее… гиблое. Одно слово — тайбола! 3
И, пожевав тонкими злыми губами, Горкушин сам выпил. Кашлянул густо, глянул просветленно:
— Видал?.. Видал, говорю, как тушили? Пока сам исправник не прибежал, никто и ведра в руки не взял — рады, что богатый человек горит. А ты — молодец: бескорыстен ты! — И, помолчав, затем Горкушин добавил: — И глуп ты, наверное. Иначе зачем же так за чужое-то добро в полымя бросаться?.. А ты и вправду не пьешь или привираешь?
3
Тайбола — местное название притундровой полосы, болотного редколесья, переходящего в просторы тундры.
Стесняев объяснил ему свое трезвое житие:
— Для прилику, ежели в гостях… А так — ни-ни!
— Шабаш тогда! — И купец прихлопнул пробку в бутыли. — Мне трезвый конторщик нужен… Ша! — властно остановил он Стесняева. — Место у меня хорошее, не воруй только.
— Да я… Фейкимыч, позвольте…
— Что?
— Заметить хочу…
— Заметь!
— Начальство дорожит мною.
— Так.
— А посему…
— Что посему? Не так-то уж и дорог ты с потрохами вместе. Однако — прав: без деньги и чирей не вскочит.
— Это верно, — засветился лицом Стесняев. — Где уж ему без денег вскочить? А человеку — тем более… Только никак не могу цареву службу оставить.
— Эх, дурак… ну и дурак! — загрохотал Горкушин. — Ты, балбесина, на царской службе состоя, царя никогда не повидаешь. На моей же службе меня ежечасно во плоти узришь… Сколько тебе царь жалованья-то кидает сверху? Ну-ка, сознайся…
— Все шесть рублей, — сознался Стесняев.
— Ха! А я тебе четвертной в месяц кладу. Что, мало? Ежели в омморок падать станешь сейчас от радости, так вот — лавка слева. Кидайся на нее сразу.
Когда появился Горкушин на Пинеге — никто толком не знает. Все помнят — и когда кабатчица тройню родила, и когда на свиней мор был, и когда кита заблудшего на берег у Мезени выкинуло, — а вот этого… не помнят, да и только.
А потому не помнят, что появился он как-то незаметно, будто исподволь. Сначала завезли лесины добрые и нездешние, чуть ли не сибирские, не спеша сруб поставили; скоро и дом вырос — широкий, в два этажа, на манер городского, даже крышу железом покрыли. И не успели еще пинежане оглядеть новую домину, как утром — глядь! — уже и забор стоит. Да такой, словно в остроге каторжном — едва крышу видать. Обыватель же северный заборов не уважал, на Севере они в редкость — здесь привыкли селиться открыто. Забор вокруг дома Горкушина поражал воображение пинежан, заставляя усиленно работать притухшую от лени фантазию.
— Нечистое дело, — говорили тогда, а торговцы, коли хоть одна монета перепадала им от Горкушина, тишком ее тискали на зубах — уж не фальшивая ли? Кто его знает — что он там за этим забором по ночам делает?..
И так же незаметно, как и выстроился этот дом на самом отшибе города, так же неторопливо и крепко прибрал старик Горкушин к своим жилистым рукам весь уезд Пинежский.
Люди торговые, что сами испокон веков в богатеях знатных хаживали, на серебре
— Други милые, податься-то нам стало некуды. В тайболу кинься — он, проклятущий, уже всю рухлядь 4 у самоедин скупил; в лес приди — люди его с топорами; брусяной камень ломать захошь — а он, глядишь, уже чердынцам его запродал. Остолбил весь край заявками своими. У кажинного куста, будто кот худой, свою понюшку оставил… Губернатор-то за него!
Разорились на подкупы губернской казенной палаты — не помогает; грозили — молчит; унижались перед ним и заискивали — отвернется только. И когда проходил он по улице, в старом своем картузе, в засаленной сибирке из синего сукна, твердо ставя в грязь ноги, обутые в рыжие сапоги, вслед ему летело:
4
Рухлядь — старинное название пушнины (меха).
— Мы люди именитые… Тебя в пирог с треской пополам запечем. У нас в домах тоже паркеты шахматные… себя знаем!
Но однажды собрал исправник горожан поименитее и при всех вручил Горкушину маленький крест Георгиевский — все, что осталось старику от сына, поручика славного Апшеронского полка, погибшего при штурме аула Гуниб, где скрывался Шамиль со своими опричниками мюридами…
Долго не видели Горкушина потом. Притихла против него даже людская зависть и злоба — только желтел по ночам снег в конторе да бесновались на цепях мохнатые тундровые волкодавы. А когда переборол старик свое отцовское горе и вышел на улицу, все заметили: не тот уже стал, сник и хотя глядит по-прежнему жестко, а все равно — долго теперь не протянет… Сляжет!
И однажды пинежский почтмейстер Власий Пупоедов, перебирая ждущие оказии письма, заметил среди них одно, писанное грубым, неровным почерком. «Вдове поручика Горкушина — Екатерине Ивановне Эльяшевой» — так было обозначено на конверте.
Почтмейстер извлек берестяную тавлинку, украшенную фольгой, понюхал дрянного табачку, от которого даже чихалось через пень в колоду, и произнес таинственно:
— Никоим образом. Ежели што, так вот оно… туточки! Воровато оглянулся на дверь, достал вязальную спицу, сплющенную и раздвоенную на конце, — это было главное орудие его единственной и высокой страети. Привычно продел эту спицу в отверстия на углах конверта, и через минуту письмо Горкушина, тонкой трубочкой навернутое на спицу, оказалось в мягких и ласковых руках Власия Пупоедова… Выяснилось, что купец к смерти уже готов и просит невестку, которая состояла с сыном в полюбовном гражданском сожитии, быть готовой принять богатое наследство…
— Туточки! — весело повторил Пупоедов, и тем же путем, с помощью спицы, он вернул письмо обратно в нераспечатанный и нетронутый конверт. — Эй, почтарь! Забирай…
Вошел громадный в медвежьей шубе ямщик, молча сграбастал все письма со стола в длинный мешок и молча вышел на мороз, грузно топая в половицы тяжкими казенными сапогами. А почтмейстер еще долго сидел в лирическом одиночестве, вспоминая:
«Приезжай… прими добро… слягу вскорости…»
Еще осенью, когда леса заволокло желтизной, а болота окрестные скрипели по ночам ржавой осокой, Горкушин послал на Печору своего главного приказчика Антипа, и тот сгинул бесследно. Или набрел на недобрых людей с ножиками за голенищами, или волк рванул его за глотку, подмял и стал жрать, разрывая когтями лицо, гулким воем созывая на пиршество своих товарищей. Так в этих краях бывает. А может, ехал он, ехал и заскучал; выбрал деревцо повыше, свил веревочку покрепче, да и повесился, сердешный, от обжигающей тоски безлюдных тайбол… И такое тоже бывает! Вот и понадобился купцу новый приказчик.