...А до смерти целая жизнь
Шрифт:
И ты объяснил все.
Напрочь отвергающий зубрежку, опускаться до которой не желал, привыкший вникать и думать (недаром «думать» — твое любимое слово), ты всегда стремился дойти до истины. Это приметили. И скоро ты выдвинулся, как сказал Петр Петрович, в число «первых и лучших». Ты всегда знал урок. Первым брался за все трудное — будь то комсомольские дела или добрая черная работа на субботнике, с лопатой, пилой, топором. И всегда все — на совесть. И не затем, чтоб заметили — просто все время был самим собой. И точка.
Все чаще тебе поручали нелегкие и неотложные дела, и все они получались тоже на совесть. Ты не умел иначе.
И
Ну и взбунтовался однажды. Начался этот «бунт» с английского: ты перестал отвечать урок.
— Пойми, папа, просто надоело. И решил доказать: могу тоже учиться на двойки, если захочу.
Вот куда забрело с пустяков… Конечно, поразмысли ты всерьез, можно бы иначе — проще, умнее, что ли. Но мне, в конце концов, было важнее, против чего ты протестовал столь прямым, даже несколько топорным способом.
Но желаемого ты достиг: славословие будто дождичком смыло.
И все стало на свои места.
И никаких двоек больше.
И диплом с отличием…
Но в письме к Татьянке об этом ни слова.
«…Ладно, чего уж там, что было, то было… Ты мне скажи лучше, почему ты считаешь себя «немножко суеверной» и какие такие сны у тебя сбываются, товарищ воинствующий атеист? Нет, Татьянка, сны не сбываются. И тот мой сон (ты помнишь?) никогда не сбудется. Во сне я не мог найти и догнать тебя, ты затерялась среди лабиринта улиц… Во сне я потерял тебя. Но зато нашел наяву и никогда не потеряю больше, никогда!
Уже поздно, но я кончаю писать не потому, что спать хочу, а потому, что надо доделать одну вещь. Если к завтрашнему утру не сделаю, меня «повесят». А чтобы не огорчать тебя такими перспективами, надо еще поработать часок-другой. До свидания, родная. Будь веселой, не скучай, ведь ты у меня умница…»
«11 марта.
Итак, что у нас завтра? 12 марта. Выборы… В этот день, единственный в году, не прозвучит команда «Подъем!». Спи сколько влезет и даже больше. Хочешь — спи до завтрака, хочешь — до обеда или ужина, это смотря по согласию желудка. Лентяи мы, что сделаешь…»
Ну во всем верен себе. Всюду, где речь о воинских делах, — этот «эзопов язык». То живешь «не спеша». То оказываешься «лентяем» или «сачком»… Словом, ясна мне цель, которой задался ты втайне: представить перед нами в таком виде режим своей воинской жизни, чтобы убедились, до чего все оно там спокойное и нехлопотливое — дом отдыха, да и только! Ну что ж, продолжай, что я с тобой поделаю…
«Знаешь, сейчас я начну тебе исповедоваться. Еще одно, в чем мы схожи с тобой: я тоже очень люблю детей, их любопытство, непосредственность и очень тонкую детскую понятливость. Когда я учился в седьмом классе, у меня была мечта стать учителем. Первой причиной этого было то, что я очень хотел стать таким человеком, как Владимир Антонович Сипайлов (он и сейчас для меня идеал педагога), и других путей — чтобы стать таким человеком — кроме того, как стать ради этого учителем, я не видел. Второй причиной было то, что я чувствовал тягу детей ко мне,
Учась в том же седьмом классе, я вел у третьеклашек кружок рисования, делился с ними своими скромными познаниями в живописи. С одним учеником очень подружился, несмотря на разность возрастов, и наши уроки продолжались часто у меня дома или у него. Позже наше «сотрудничество» (я брал его к себе в помощники при подготовке оформления школьных праздников, кроме того, занимался с ним отдельно) вышло за пределы ИЗО, мы часто удирали вдвоем на велосипедах за город, и беседы с ним доставляли мне большое удовлетворение.
Его звали Олежка, и фамилия у него была «художественная» — Коровин, я даже думал, что он станет третьим Коровиным-художником.
Потом наша связь оборвалась: перестройка школы выпроводила меня в техникум, который я теперь благословляю за то, что в его стенах встретилась мне ты. Тем изокружком и кончилась моя «педагогическая карьера». Жизнь была тогда сильнее меня, а теперь уже, откровенно говоря, поздно.
Дети, дети, они воистину цветы жизни… Знаешь, мне еще вспомнилось сейчас: когда я возвращался сюда из отпуска, в нашем купе ехал до Улан-Удэ пацаненок лет четырех-пяти, любимец публики. Но из всей публики он, руководствуясь какими-то тайными мотивами своей души, предпочитал осаждать меня, и благодаря ему мне было легче в эти первые дни разлуки с тобой. Я, поддавшись его детским настроениям, сам «впал в детство» и придумывал ему игры и занятия. Однажды он заявил своему отцу: «Папа, я сегодня лягу спать с дядей», — на что «дядя» ответил, что это для «дяди», скромно говоря, не высшее счастье, ибо этот баловень со своим темпераментом смог бы запросто скинуть меня ночью с полки. На третьи сутки дело дошло до того, что он начал надоедать отцу и твердил полсуток: «Папа, я хочу с дядей в ресторан» (!!)
Извини, коль дело дошло до ресторана, надо ставить точку: а то как бы чего…
Мне сейчас хочется без конца повторять вместе с тобой эти слова поэта: «Мне вновь и вновь благословлять дороги, что нас с тобою к встрече привели». И я вновь и вновь благословляю их.
Когда-то я благословлю последнюю дорогу, которая приведет меня к тебе навсегда?»
Строки этого письма полны для меня особенного, глубокого смысла. Ну в самом деле…
Приехал солдат в отпуск. Вошел в отчий дом, принес в него свет и радость. Пробыл недолго, но жизнь за короткий тот срок дала ему все. В том числе самое драгоценное — большую любовь. И вот он, солдат, снова едет в свою часть — продолжать службу. И встречает в пути славного пацана, который скрасит первые дни разлуки с любимой. И через того мальчонку, через взрывчатые его выдумки, через проникающее тепло его привязанности хлынут в душу солдата думы о собственном детстве. И вспомнит он свою юность…
Погляди, что получается. Жизнь, словно бы наперед зная, что тебя ждет, выплеснула все богатства, все свои щедроты и радости. Свела с любовью и детством. Дохнула теплом и миром родного дома. И глянула в душу глазами матери. Дала все, что вскоре придется тебе заслонить собою. Недаром и песни-то приходят тебе на память самые солдатские — самые нежные и самые боевые, — те, что наполняли когда-то верой и мужеством сердца моих сверстников.
И вот слова, которые стоят всех песен войны и мира, твои слова: «Дети, дети, они воистину цветы жизни…» Как далеко, как удивительно много видится мне за ними!