...Имя сей звезде Чернобыль
Шрифт:
Наши стройные березки, под которыми мы готовим себе обед, где и сейчас вьется легкий дымок, семена свои разбрасывают опасливо: кое-где проросли молодые зеленые ростки, тянутся из каменных расщелин, но желтые монстры-цветы тут как тут, прямо-таки наваливаются на них, теснят, душат. Каждое утро я вызволяю из-под тяжелой массы цветов нежные березовые побеги.
Но как они появились на этом экваториальном островке, северные березки, какими судьбами? Да что, какими: где зима, где лето, где север, где юг — всё по сумасшедшему перемешалось. Хорошо, что еще не на леднике сидим!
Нам бы вспомнить до конца, откуда и кто мы, ну вот хотя бы Она. Каждое утро Она просыпается немножко другой, даже на другом языке
— O, my dear. [182]
Ага, сегодня мы англичане. А если угодно, то и американцы на выбор.
— Работничек мой, уже не спишь. Всё понятно, мы — русские.
— Коханы мой! — с польским или белорусским акцентом.
— Caro, carissimo! [183] Ну, ясно, мы итальянцы.
182
Мой дорогий (англ.).
183
Милый, самый-самый (итал.).
Но вдруг — по-японски или на хинди заговорит, не открывая глаз руками потянувшись к свету.
— Oh, mon amour! [184]
Ну совсем парижаночка, встречайте, принимайте нас, таких хороших, таких после сна по-крабьи медлительных. И столько у нас этих коленок и локотков острых, и так они уютно все складываются, укладываются, если нас хорошенько от души обнять и поцеловать, целовать сонный рот… А промедлишь, отпустишь — из него вдруг, как из туристско-солдатско-птионского разговорника, посыплется:
184
О, мой милый (франц.).
— Can you show me the way to the road? I’’ll pay for it. [185]
— Je voudrais achter un souvenir. [186]
— Hande Hoch! Rece do gory! I’’ll fire! [187]
— Ou pourrais je passer bien cette soiree? [188]
Самое удивительное в этой игре, что она не вполне, не до конца игра. Впрочем, как и всё на этом острове: и так и не так, и есть, и вроде нет, нечто, но одновременно и некто. Заговорит на другом языке — ив Ней самой что-то изменится, покажется, что это правда, что Она — итальянка! англичанка! японка! — а если мало, то и африканочка…
185
Как мне пройти к дороге? Я заплачу (англ.).
186
Я бы хотел купить свенир (франц).
187
Руки вверх! (нем. и польск); Открываю огонь! (англ.).
188
Где бы я мог приятно провести время?
Какой и кем проснется сегодня? Я всё оглядываюсь на березки и спешу, спешу к Ее пробуждению разделаться с желтой напастью. А потом сто шагов пройти, и я смогу смотреть на Нее! Присесть на корточки перед лазом в нашу пещеру и не пропустить, ничего не упустить из мига Ее пробуждения…
3
Раем
Я ў ім — Адам, яна ў ім — Ева;
У раі гэтым вецер быў нам Бог і сват.
Вяцьвямі шлюб давала дрэва.
Когда первая березка поднялась из-под камней — слабенькая, хилый стебелечек, чудо из чудес на нашем тогда еще совершенно плешивом, крысином острове, — Она спросила, нет, крикнула:
— Кто это?!
«Кто», а не «что». Детски-языческое из Нее и теперь не всё ушло-вышло.
Я почему-то помню время, когда мы — и я и Она — были детьми. В том-то и дело, что вроде бы одновременно.
Как я с несмелой мальчишеской влюбленностью подсматривал за Нею в стайке школьных подружек и как однажды ошеломлен был, когда увидел, как они с заговорщицкими и как бы слепыми лицами побежали в сторону школьной нашей уборной, только в другую дверь. Конечно, для меня это не было новостью, что они, как и мы, но чтобы — Она! Был оскорблен образ, нетелесный, эфирный, который во мне жил и от которого я все время немножко был как бы под наркозом.
Помню Ее с бабушкой на катке. Бабушка держала на руках черную шубенку, пока внучка в белых высоких ботинках, голенастая, как аистенок, училась кататься на коньках, смешно, будто к горячему притрагивалась и туг же отдергивала ногу ото льда.
А вот Ее память этого не удержала — упирается в березки, когда они были совсем крохотными. Ну и, конечно, помнит вместе со мной беспанцирных черепах да шныряющих трехголовых крыс. Впрочем, какими-то кончиками память Ее протянута за таинственную стальную дверь, желтую от сырости, ржавчины. Которая за водопадом…
К нашим девяти березкам цветы не решаются приблизиться. Она уверена, что березы их отгоняют. Отыгрываются же вонючки на березках-детях. Мы здесь даже «грядки» свои, плантацию разбили — под защитой берез. Землю наносили со всего острова, соскабливали, выковыривали земляную мякоть из расщелин, трещин в скалах и в целлофановых мешочках таскали к березовой рощице. Этих мешочков множество валяется вдоль берега. Издали — словно застывшая мыльная пена. Или медузы. А может, это новые медузы такие? Вот и черепахи совершенно изменились, беспанцирные и прыгающие, как заводные игрушки, — лишь над паралитически подергивающейся головкой панцирный щиток.
На своей плантации, на грядках мы выращиваем дождевого червя. Первое дружелюбное живое существо, которое удостоило нас своим соседством на острове.
Как мы радовались, как счастливы были, когда это произошло! Она закричала так, что я сначала испугался — не беда ли? Червяк важно лежал у Нее на ладони, и мы трогали его, поглаживали пальцем, осторожно фукали-дули, как на огонек. Я всё спрашивал, где, как Она его нашла. Она показывала на лужицу в расщелине. Но я невольно поглядел на низкое небо наше. (Тогда это была серая пелена — будто марля натянута поверх воронки.) В наши пацаньи годы мы были твердо убеждены, что дождевые черви падают с неба. Вместе с нитями дождя.
А уж Она и вовсе по-дикарски радовалась находке, словно знакомого встретила: похохатывает, подносит к лицу, наклоняется, чтобы дыханием согреть. И — «моя пружинка», и «живая ниточка», и даже из лексикона моего детства — «дождинка живая». Согревала, ласкала, щекотала, чуть ли к щеке не прикладывала — будто птенчик, цыпленочек пушистый у Нее в ладонях.
А я живо представил — глазами верующего в индуистские перевоплощения — огромную, в шесть миллиардов душ, очередь. Они сейчас где-то здесь, над нами, а точнее — над нашим дождевиком. Над последним комочком живого. Спесивые президенты и генералы, брезгливые раскрасавицы… Никогда им ничего так не хотелось, как сейчас — перевоплотиться в червяка. Каким прекрасным должен казаться он, каким совершенным, удивительным!