...Либо с мечтой о смерти
Шрифт:
— Похожих на себя?
— Именно! — восторженно возопил фриган. — Он искал подобных себе: внутренне свободных. Сам Диоген в этом качестве не знал себе равных. Чего стоит знаменитый ответ Александру на вопрос, нет ли у обитателя бочки каких-либо желаний: «Отойди в сторону, царь — ты заслоняешь мне солнце». Пожалуй, он даже перебарщивал с внутренней свободой и полным пренебрежением социальных условностей, снимая сексуальное напряжение на глазах у прохожих. Зато ему не надо было рыться на помойках, как мне: благодарные афиняне сами приносили к его бочке все необходимое, гордясь быть современниками и согражданами такого человека.
— А может быть, Джекоб, вы были Диогеном в одном из своих прошлых воплощениий?
— Дельная мысль. Почему бы и нет?
Иронию моего вопроса он проигнорировал напрочь. Восхитительное самомнение.
Джекоб подмигнул на прощанье. А, отойдя на пять метров, обернулся и прокричал:
— Не забудьте, что я сказал насчет Восьмирукой!..
Несмотря на предостережения самовлюбленного русского, я не послушался Мары и в этот раз. Признавал всю правоту Джекоба, всю безукоризненность его логики, но пересилить себя не сумел. Не смог.
Ушел из домика в десять вечера, а вернулся после двух. Электричество давно не горело, за исключением пары фонарей — у служебного здания и на пристани, и я едва не сломал себе ногу, оступившись на каменистой тропе.
В моем обиталище было пусто. Лишь зеркало безобразила длинная звезда из трещин. Интересно, чем в него запустили? Все остальные предметы пребывали целехоньки. Верно, булыжником. Вышла наружу, подобрала подходящий камушек, от души звезданула ни в чем не повинную мебель. Потом положила камень на место. Зеркало, конечно же, выбрано не случайно: согласно примете меня ждут ужасные несчастья.
Укладываясь в кровать, я опасливо прогладил простыню, заглянул под подушку. А вдруг там таится какой-нибудь сюрприз вроде жабы или змеи? Но сюрпризов не оказалось: видно, для отдушины хватило одного взмаха булыжником.
Глава 14 ПРОЗРАЧНАЯ СТЕНА ПРОЧНЕЕ ВСЕГО НА СВЕТЕ
Как и сказал Джекоб, на следующий день занятие группы было посвящено чтению эссе Юдит.
Текст был мне хорошо знаком: имел время изучить его досконально, и потому не вслушивался, а всматривался — в лицо негромко и бесстрастно читавшей девушки. Пытался понять, постигнуть глубины этой души, впавшей в столь сокрушительное отчаянье. И не мог. Казалось бы, она вывернулась наизнанку в своем исповедальном послании, не оставив ни единого потайного уголка души. И все равно не получалось. Разум пасовал, сердце горестно и бессильно билось о ребра, словно пытаясь выбраться из опостылевшей клетки тела.
«Прозрачная стена прочнее всего на свете разделяет два мира — райский и адский. Люди по обе ее стороны могут видеть друг друга, касаться ладонями, разговаривать и даже жениться и заводить общих детей.
Стена податливо-гибкая. Она кажется проницаемой для очень многого. Но прочнее ее ничего нет.
Помню свое юное неприятие, яростно-возмущенное, одного из главных положений кальвинизма: каждому человеку изначально, с момента рождения предопределено Господом, куда попадет он в итоге — в свет или тьму, в обитель Отца, либо душные объятия Люцифера. Но прозрачная стена — если долго пытаться пробить ее, и понять всю тщетность, и устать — она намекнет, что Кальвин был проницательнее, чем казалось с молодого наскока, и уж во всяком случае отдавал отчет в том, что с такой убежденностью заявлял. Иначе бы откуда ей, стене, взяться? И откуда такая немыслимая, неподкупная, неиссякаемая прочность ее?
Господи Боже мой, мне двадцать девять лет. Пятнадцать из них напряженно оглядывается вокруг рассудок, задает вопросы и, спустя срок, порой находит ответы. Шесть из них наполнены верой в Бога, точнее, знанием. Я знаю, что Он есть, поскольку были даны столь сильные доказательства, что убедили бы самого дотошного естествоиспытателя, самого упертого материалиста.
Двадцать девять — по насыщенности бурями, внутренними и внешними, по объему и разнообразию боли — равные семидесяти девяти. Три сотни стихотворений. Две толстенные стопки дневников и писем (сожженных
И всё это зря. Потому что нет ни малейшего сдвига в ту сторону, ни крохотного просвета, ни на миллиметр расшатанной решетки тюрьмы. Все изменения, что произошли за долгую и бурную жизнь, касались лишь мировоззрения, картины мира, услужливо рисуемой рассудком каждый раз заново, и ничего больше.
Есть ли что-то безысходнее и разрушительнее для души бесплодной муки? Коридора пыток, который кончается тупиком. Каменным мешком с осклизлыми стенами.
А моя Джун? Самая близкая подруга, вечная девочка сорока восьми лет, поэтесса, любимица друзей, раба любви? Мы познакомились в кризисном центре — одна палата на двоих, перебинтованные запястья, затравленный, как у подопытной обезьянки, взгляд. Она старше меня на двадцать лет, но эта разница никогда не ощущалась. С огромными детскими карими глазами, полуседой челкой, беззащитностью перед многолетней пыткой. Стихи — единственное, чем пыталась она защититься, что протягивала на вытянутых руках садистски изощренной судьбе: и хрупкий щит, и дар (или взятка — чтоб пощадили, чтоб меньше мучили?). Они были неловки, безыскусны и свежи, как дикие ромашки.
Даже просто перечислять, чем ее пытали, долго. В юности в этнографической экспедиции в Иране ее укусил скорпион. В шею, возле сонной артерии, после чего она ни дня не чувствовала себя здоровой. Там же она едва не утонула в горной речке. А в заштатном городишке на краю пустыни однажды ночью досталась на растерзание мутноглазой местной шпане, человек в восемь. Два месяца простой клиники и месяц психушки. Тело ее всё в шрамах, душа же — открытая рана. Было очень больно, что стихи не печатали (два-три в провинциальных журналах за всю жизнь) — слишком не похожи на всё пишущееся и печатающееся. После каждого отказа из издательств она проваливалась в депрессию.
Но главная мука — любовь длиной в семнадцать лет к человеку, оставившему ее после трехлетнего романа, к усталой пресытившейся знаменитости, мастеру по выпечке бестселлеров в жанре фэнтези. Ему посвящались стихи, и само желание быть изданной и прославиться питалось мечтой стать с ним, известным и маститым, вровень. Он был сердцевиной всех снов, то болезненных, то фантастических, и движущей силой большинства дневных поступков, и темой почти всех разговоров.
Она не видела его после разрыва долгих тринадцать лет. Ее письма и телефонные звонки оставались без ответа. И вдруг встретила на какой-то выставке в галерее. Бросилась к нему в счастливой надежде, но он… не узнал. Или притворился? Она шла за ним, что-то лепеча, плача, а он брезгливо отмахивался. А потом, потеряв терпение, остановился и грязно выругался. Она вернулась домой и в течение ближайших двух дней сошла с ума.
Сам момент перехода из порядка в хаос, из кристаллической решетки рассудка в бесформенное месиво паники, боли и ужаса совершился на моих глазах. (Нет, конечно, прочным ее рассудок не был и до того, Джун периодически ложилась в клинику неврозов, но неврастения и депрессия — совсем не то, что психоз.) В гостях у нее сидел знакомый юный бард из Испании (у нее была масса друзей и все значительно моложе), он угощал сухим вином и пел под гитару, и все было славно, но когда бард ушел, ее стало мутить, и она сказала, что тот подсыпал ей в бокал яд. Мы, оставшиеся, смеялись и шутили, но попрощались вскоре после барда и с неприятным осадком. На следующий день она вызвала меня к себе, срочно, и принялась уверять, что испанец отравил ее по заданию секретных служб, и ее любимого заставили порвать с ней секретные службы, так как когда-то он работал на них, а потом попытался порвать, но они не отпускают. А дальше — понеслось еще страшнее и немыслимее…