101-й километр. Очерки из провинциальной жизни.
Шрифт:
Через два месяца поступает снова, была пьяная (говорит – только пива выпила, не похоже), разрезала себе живот, сильно, зашили. Уже выглядит грубее. Стонет от боли: «Блин, покашляла». По виду она – жертва, но в дальнейшем может совершить почти любое зло, например зарезать мужа, или девочку, или меня. Проще всего объявить Олю душевнобольной (хотя бреда и галлюцинаций у Оли нет, а вопрос, что такое душа, в психиатрии считается неприличным), но разве это что-нибудь объясняет? Смотришь на Олю – и ясно, что зло не присуще человеку, а вступает, входит в него, заполняя пустоту, межклеточные промежутки. Зло и добро – разной природы, а сродство у пустоты именно со злом. (Недавно история Оли М. получила продолжение. В больницу поступил ее пьяница-муж. Получил резаную рану живота с повреждением тонкой кишки и подвздошной артерии. Говорит: ручка от мясорубки соскочила, он ударился
Случаются встречи и менее тяжкие. В городе N. много лучше, чем в Москве, относятся к гибнущим людям, в частности – бездомным. Недавно «скорая» в лютый мороз выехала забрать «криминальный труп». «Похоже, Саша Терехов наконец преставился», – так выразилась фельдшер. Пока ехали, живой труп сел в такси и явился в больницу имитировать одышку. Госпитализирован на «социальную койку», утром исчез. Другой бездомный, из давно обрусевших немцев, с тяжелой аортальной недостаточностью, живет в больнице уже три месяца: выписать его некуда. Внешне он из бомжа-алкаша превратился в мужчину приличного вида, с бородкой, палкой, не пьет. В больницу за это время поступала его бывшая жена, он просил задержать ее на подольше: к ней ходят детки (их общие). Взял семьдесят рублей на конверт, будет писать в Германию, немец все-таки, есть куда написать. В некоторых московских больницах имеется такая практика: через трое суток госпитализации сажать бродяг в автобус и отвозить подальше от больницы, есть и сотрудники, которые за это ответственны.
Остается и смешное, хотя оно все менее заметно, поскольку повторяется. На днях больная принесла мне в подарок трехлитровую банку с огурцами, нахваливает огурчики, я благодарю. Вдруг: «Максим Александрович, а как мы договоримся по поводу самой баночки?»
Активного, деятельного зла я не вижу совсем, только пустоту. В больничном сортире – обрывки кроссворда (и больные, и сотрудники помногу решают кроссворды): «Жалкие люди», слово из пяти букв. Женским почерком аккуратненько вписано: народ (по мысли авторов кроссворда, правильно – «сброд»). Всегда старался избегать этого слова, еще до приезда в N., но по многим поводам сильно заблуждался (Бродский о Солженицыне: «Он думал, что имеет дело с коммунизмом, а он имеет дело с человеком»). Нельзя относиться к так называемому «народу» как к малым детям: в большинстве своем это взрослые, по-своему ответственные люди. Во всяком случае, никакого ощущения потери, неосуществленных возможностей при тесном знакомстве с ними не возникает. Они и правда готовы жить лет пятьдесят – шестьдесят, а не столько, сколько на Западе, моста и правда «не было и не надо», они и правда Бетховену предпочитают дешевенькую попсу: на устроенный нами благотворительный концерт пришли почти исключительно дачники. (Кстати сказать, ненависть к классической музыке – при огромных в ней успехах – феномен необъяснимый. Моему товарищу-музыканту, попавшему в психиатрическую больницу, не разрешали пользоваться портативным проигрывателем – чтобы не слушал классическую музыку, которая сама уже есть шизофрения. Остальным больным – разрешают, потому что они слушают «нормальную» музыку, то есть умца-умца.) Самый актуальный рассказ Чехова – «Новая дача», все-таки не «В овраге». Выбирают люди из своей среды – в условиях совершенно реального самоуправления – Лычковых.
Начальство (те, кому нельзя сказать «нет»). Простой советский человек и простой советский секретарь райкома были очень разными людьми. Сохраняется это деление и теперь. Лычков, съевший всех, кто ему мешал, да еще законно избранный, очень глуп, конечно, по меркам интеллигентного человека (а какие еще есть мерки?), но кое-что чувствует тонко. Говорю с ним, а в глазах у меня написано: «Мне так нужна твоя подпись, что я даже готов с тобой выпить». Выпить он не против, но не на таких условиях.
С начальством сопряжено множество историй, ни одна не порадовала, две – удивили. Первая: я попросил крупную западную фирму выписать счет на томограф (обещали купить благотворители) по его настоящей цене – за полмиллиона, а не за миллион долларов, без отката. Меня долго уговаривали: на разницу вы сможете купить еще приборов (ну да, а те тоже дадут откат – и так далее – до наволочек и хирургических игл). Оттого и появился в русском языке очень емкий глагол проплатить, то есть пропитать все деньгами. Затем выяснилось, что купить без отката нельзя: начальство окажется в сложном положении. Стало быть, не только можно ездить на красный свет, но это еще и единственная возможность доехать.
Вторая история
Все это сильно меня опечалило, но потом я стал смотреть на дело иначе. Трудность не в том, что «ничего в этой стране нельзя сделать» (оказалось же, например, что в ней можно сделать революцию), а в том, что мой язык им так же не понятен, как мне – их. «Больной, что означает – не в свои сани не садись?» – «А я и не сажусь не в свои сани»; это из учебника психиатрии. Так же и мы с начальством. «Вы же человек государственный», – говорю я одному крупному деятелю. А он мне: «Государство – понятие относительное».
И тут – два пути. Первый – учить новый язык, что сложно и неохота, да и он так похож на родной, что можно все потом перепутать. Тут не только «я вам наберу», «повисите, пожалуйста», «это дорогого стоит», «будет востребовано», «реализация нацпроектов», «недофинансирование», «обречено на успех» – дело в системе понятий, способах доказательства. Сказанное мной, как кажется, совершенно не соответствует услышанному в ответ. У начальства то же впечатление, я думаю. Второй путь – жать все кнопки подряд, как в незнакомой компьютерной программе, это часто приносит успех. Вот и займемся.
Грех жаловаться
«Труда, как и любви, не бывает слишком много», – сказал как-то отец Илья Шмаин, тоже живший (и служивший) в нашем городе. «Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, / Скрипучий поворот руля…»
Прошло еще полгода, многое внешне поменялось к лучшему, но отчаяние временами охватывает с прежней силой: ладно бы речь шла о выращивании новых органов, искусственном сердце или другой какой-нибудь революции в медицине, а то – обычные вещи, а даются страшным трудом и как бы случайно. O, Lord, deliver me from the man of excellent intentions and impure heart, – избави мя, Боже, от человека благонамеренного, но нечистого сердцем, – произнесли бы наши недруги, если б читали Элиота, «Полых людей». Понимаю: наслушались болтунов с нечистыми руками и помыслами. Деятель подозрителен, сердобольный наблюдатель гораздо понятнее.
Мечта, однако, оказалась действенна. Ею, одной мечтой, мы получаем и приборы, и лекарства, и прочее, нужное для работы. Дружба – интеллигентский (и только в этом смысле русский) феномен – сработала, и теперь у нас есть почти все, с чем мы в состоянии справиться. Так что – попробуем.
Чтобы пробиться к жизни, не абстрактно-народной, а собственной, необходим простор, в Москве его не хватает. «Этот город я сдал», – говорит знакомый художник. В Москве всё не в меру человека, и не как в огромном храме, наоборот. Жить в провинции, если есть что делать, намного лучше. До работы – две минуты, а если поторопиться, то полторы. Лунной зимней ночью видно далеко кругом, да и времен года в средней полосе России куда больше четырех. Главное, что отравляет жизнь провинциала, – отсутствие выбора. Вид за окном останется неизменным до конца твоих дней, известно место на кладбище, где будешь лежать, исхода нет. Не попробовав жизни в большом городе, утешения в этом постоянстве не найти. Хорошо еще, что исчезли похоронные процессии, так пугавшие в детстве: открытый гроб несут через город, духовики фальшиво играют Шопена.
Переезд из провинции в Москву – дело как будто естественное и правильное и носит массовый характер: у нас в городе почти нет людей от двадцати до сорока, кроме тех, кто стоит с пивом посреди улицы. Переезд же из Москвы в провинцию, напротив, индивидуален, плохо воспроизводим, в этом его дефект, если взглянуть на дело глазами западного человека, для которого маргинал – чаще всего неудачник.
Взгляд на Москву снаружи выхватывает всякие мелочи: по мере приближения к ней расстояние от дороги, на которое мужчины отходят помочиться, становится все меньше (это уже не ветхозаветные «мочащиеся к стене»): чего стесняться? – никто никого не знает, все чужие. Издалека Москва представляется гигантским полипом (как строится Москва-красавица!), местами со злокачественным перерождением. При ближайшем рассмотрении, однако, в ней находятся люди, готовые отдавать время, деньги и силы, чтобы устроить нашу больницу такой, какой мы ее задумали.