1863
Шрифт:
— Сидят люди в Гоще и хотят делать историю. Но историю не делают, она получается сама по себе.
— Генрика, ты все еще любишь его?
— Кого?
— Чаховского.
Не ответив, она свернула папиросу из его табака и закурила. Она выглядела как пансионерка, переодевшаяся в военный мундир.
— Что ты молчишь, Генрика? — Он подошел к ней. — Говоришь, не надо принимать диктатуру?
— Нет.
— Тогда ее возьмет кто-то другой.
— Другого нет.
— А Мерославский?
— Ты в каждой тени видишь конкурента. Мерославскому никогда не простят поражения
— Так что ты посоветуешь, дорогая Генрика?
— Сначала надо победить врага!
— Мы этим и занимаемся!
— Сейчас, Мариан, бьют нас, и не забывай, что, когда ты станешь диктатором, враг не будет сидеть сложа руки. Он соберет против тебя армию побольше, чтобы разбить нашу кучку солдат, а ты уже подумал, каково быть диктатором без армии?
Лангевич стоял перед Генрикой, гладил ее мягкие стриженые волосы и удивлялся, почему в ее присутствии в нем появляется такая уверенность. Все узлы превращаются в петли и с легкостью развязываются.
От ее светлого пробора исходило свечение, которое видел только он, Лангевич, и верил, что всегда, когда это свечение появляется, опасность исчезает. Он наклонился над ней, и, когда Генрика ускользнула от него, Лангевич все еще стоял согнувшись, наслаждаясь светлым теплом, которое Генрика оставила в комнате.
Глава шестая
Диктатор
Лангевич проснулся в полдень. Как обычно, хмурый и печальный, он сам объехал позиции. Он забыл, что обещал вчера Генрике, и был уверен, что если сегодня он не примет диктатуру, то завтра диктатором станет Мерославский.
Лангевич ехал по лесу. Военная часть уже с рассвета маршировала по полю в долине. Кавалерия галопировала взад-вперед. Солдаты в коротких полушубках, в вытертых кафтанах, в уланских мундирах, в охотничьих шинелях пробегали мимо него. Монахи в белых рясах с четками в руках сновали среди солдат. Люди шли с косами, длинными саблями, крутились вокруг кузниц, где плавили пики, косы, железные пруты. Серое утро наполнялось искрами и веселой песней:
— Do broni, ludu, powstanmy wraz [67] .
67
Народ, к оружию, будем держаться вместе (марш Мерославского, 1848 г.).
Холодное промозглое утро освежило Лангевича. Он почувствовал себя увереннее, уселся поудобнее в седле, будто с детства ездил верхом, и взглянул на армию, маршировавшую в долине. Его взгляд упал на палатки, костры, солдат, сходящихся в круг и перестраивавшихся в шеренги до самого дома ксендза. Все это было дело его рук. Это грело душу. Еще вчера он тайно пересек границу, питался хлебом с молоком, которые выпрашивал у крестьян в деревнях, и, если одно чудо с ним произошло, значит, чудеса будут продолжаться. Лангевич почувствовал себя лидером, который не останавливается перед сложностями, сметает все на своем пути, пусть даже на нем окажется Генрика, и верит, что завтра-послезавтра он будет стоять с огромной армией под Варшавой.
Лангевич пустил лошадь
Офицер, шляхтич лет сорока, с пышными усами, закрывающими рот, стоял, прислонившись к двери конюшни, скрестив ноги, и курил трубку.
— Что вы разгружаете? — спросил Лангевич у солдат.
— Собрали немного овса для лошадей, — процедил офицер, не вынимая трубки изо рта.
— Кто послал вас собирать овес для лошадей? — спросил Лангевич строже.
— Никто меня не посылал, — небрежно ответил шляхтич, продолжая курить.
— Когда говоришь с генералом, убери трубку от морды! — почти крикнул Лангевич.
— Это у лошади морда, а не у шляхтича.
— Заткни рот!
— Нет уж!
— Молчи, я прикажу тебя арестовать!
— Эй, хлопцы, — крикнул шляхтич солдатам, — поехали! Раз обижают вашего офицера, больше мы здесь не задержимся!
Лангевич дрожал от волнения, но не успел он и глазом моргнуть, как солдаты со своим офицером были уже далеко в поле.
Лангевич растерялся. Перед ним стоял чужой лагерь. Никто не стремится освободить Польшу, все только рвутся к власти. Завтра все могут покинуть его — Езиоранский, Чаховский, и он останется диктатором лесов.
Он ехал между палатками, отпустив поводья, чтобы лошадь шла, куда хотела. Его хмурое лицо было печально.
Вержбицкий вылез на четвереньках из шалаша. Когда Лангевич подъехал, Вержбицкий, забыв, что его руки и ноги затекли от холода, встал по стойке «смирно». Его голубые глаза преданно смотрели на генерала, он был готов оказать ему любую услугу, даже если для этого придется пожертвовать собственной жизнью.
Лангевич проехал мимо, не заметив солдата; когда Мордхе выполз из шалаша, Вержбицкий дернулся, будто хотел побежать вслед за генералом, и вдруг обнял Мордхе.
— Какие из нас солдаты? Мы только глаза продрали, а наш генерал уже объезжает позиции!
После завтрака Лангевич выслал адъютантов из комнаты, поставил у двери пост из косиньеров [68] , чтобы те не пропускали посторонних, и молча ждал, когда народ начнет собираться.
Сидя в четырех стенах, он спорил сам с собой. Куда бы ни падал его взгляд, везде он видел врага. Он боялся, что с Беханским, делегатом от народного правительства, будет труднее договориться, чем с Езиоранским.
68
Крестьяне, вооруженные косами.
Диктатура перестала быть для него предметом гордости. Его совесть корчилась, запутавшись в сетях, и никак не могла освободиться. Он предчувствовал — хотя боялся говорить об этом вслух, — что в любом случае, даже если он станет диктатором и дойдет со своей армией до Варшавы, ему предстоит поражение. Страх стать диктатором без армии не мешал ему принять диктатуру, а только усиливал отчаяние, делая ожесточеннее и без того хмурое лицо. Достоинство Лангевича состояло в том, что он никогда не жаловался, если проигрывал.