188 дней и ночей
Шрифт:
Малгожата,
существуют люди, которые стреляют себе в голову, когда считают, что собранное там знание не позволяет им дальше осмысленно жить. Когда они применяют для того «магнум» 44-го калибра, то красные от крови рваные клочки мозга можно найти в радиусе десяти метров. Когда для места выстрела выбирают посыпанную гравием аллейку недалеко от контейнера для биоотходов, то могут быть уверены, что большая часть их мозгов приземлится на расположенной в нескольких шагах помойке и смешается с находящимся там биологическим месивом. Не в этом ли хотел быть уверен Хантер Томпсон, совершивший в последнее воскресенье самоубийство на территории своей горной усадьбы, что недалеко от Аспена в Колорадо?
Похоже, что да. Такой демонстративной смертью Томпсон убил как минимум двух зайцев сразу. Во-первых, недвусмысленно дал понять миру, что он думает о знании, которое собрал о нем (а как журналист нескольких известных американских газет и журналов —
Тема самоубийства (пожалуйста, прости мне этот холодный репортерский язык перед лицом смерти человека, но я знаю, что душе Томпсона это не помешает) — одна из самых «благодарных» для журналиста. Сам Томпсон охотно описывал самоубийства. И в течение какого-то времени делал это совершенно отлично от остальной журналистской братии. Его стиль письма вошел в историю под названием «гонзо» (у Томпсона была кличка «Гонзо», и даже в некрологах, появившихся в США, его именуют Хантер «Гонзо» Томпсон). Описывая события окружающего мира, он специально разрушал границы между пишущим и темой, между фактами и фабулой. Такую журналистику — о чем, как опытный редактор, ты, видимо, знаешь лучше меня — называли журналистикой «гонзо». Томпсон был первым, кому удалось убедительно для читателя соединить репортаж с новеллистикой. Он считал, что коктейль из одних только фактов (которые он никогда не передергивал!) не имеет аромата и на вкус пресный. В него надо выжать сок из настроения, добавить ликера из, казалось бы, несущественного описания места события, и только тогда коктейль приобретет вкус. Уж кто-кто, а Томпсон знал толк в напитках. Он редко расставался со стаканом своего любимого виски «Chivas-Regal». После известия о его самоубийстве его любимый бар «Woody Creek Tavern» в Аспене, где Томпсон выпил море виски, объявил траур и на один день закрыл свои двери.
Не считаешь ли ты, что, создавая эту книгу, мы в определенном смысле занимаемся журналистикой «гонзо»? Ведь я мог написать, что Томпсон застрелился в такой-то и такой-то день, там-то и там-то. Но я поступил иначе. Я добавил целый кусок о помойке. Это как, уже «гонзо» или еще нет?
Я занимаю твои и свои мысли Томпсоном вовсе не потому, что он был пионером некоего нового направления в журналистике. Он мне гораздо ближе как писатель. Я прочел только одну из его книг, причем очень давно. Ее пока нет в переводе на польский. Томпсон издал ее в 1971 году, я прочитал ее в июне 1984 года. Она называется «Fear and Loathing in Las Vegas» («Страх и ненависть в Лас-Вегасе»). Со стыдом признаюсь, что это была единственная книга из так называемой беллетристики, которую я прочел за время моей годичной стажировки в Нью-Йорке. Тогда я писал кандидатскую или работал, вынося на спине щебень из руин демонтируемых домов. На чтение чего-либо, кроме информатики, у меня не было ни времени, ни сил. Книгу Томпсона мне подбросил в июне 1984 года мой американский приятель Джим, снимавший комнату рядом в доме стюардессы из компании «Пан-Америкэн» (вроде я уже об этом писал?), которая сдавала свободные квадратные метры своей полуразвалившейся и опустевшей виллы одиноким мужчинам. Только белым. Ни прошлое съемщиков жилья, ни их национальность ее не интересовали. Главное было то, что они белые и одинокие. Своеобразный расизм, не так ли? Как стюардесса узнавала, что они одинокие, я до сих пор не знаю. Случайно сдала соседнюю с моей комнату Джиму. Слово за слово, пиво на пиво, и мы подружились. Джим, хоть он не оставил ни жены, ни ребенка в Польше, с которой не было телефонной связи, был даже более одиноким, чем я. Он боролся с этим своим одиночеством изо всех сил. И очень часто — нюхая кокаин. Несостоявшийся архитектор (выставлен из учебного заведения за наркотики), он оставался верным строительству и вместе со мной выносил щебень на спине из нью-йоркских развалин. Вечерами и ночами, если не осчастливливал ни одной из женщин, на которых он производил потрясающее впечатление, он курил марихуану, слушал мрачную музыку и читал мрачные книги. Однажды он сказал мне, что ни одна из женщин пока не дала ему того, что дает чтение книги. Я не мог понять этого и попросил его дать почитать хотя бы одну из его книг. Он дал мне «Страх и ненависть в Лас-Вегасе» Томпсона. И теперь ты наконец знаешь, почему именно Томпсон стал темой сегодняшней ночи…
«Страх и ненависть…» — книга о зле, которое внутри человека. Но и о том, каким злым становится человек, когда он поверит, что для выживания в системе, в которой он родился, надо быть… злым. Тогда, в 1984 году, я не мог понять главной идеи, которую пытался донести Томпсон. Американская система демократии, неограниченные возможности, миф свободы выбора, право на личное счастье, записанное в конституцию, чистильщики ботинок, становящиеся
У Джима с Томпсоном было много общего. Томпсон тоже обожал вызванные наркотиками галлюцинации, также не выносил журналистов (хотя был одним из них) и также считал политиков неким подвидом людей. В свою очередь, Джим, как и Томпсон, совершил самоубийство. С той только разницей, что не прибег к «магнуму» 44-го калибра. Как стоявший на полицейском учете, он не имел права купить оружие (по нормальной цене) в магазине, которых полно в Нью-Йорке, а на покупку на черном рынке ему было жаль денег. Он предпочитал тратить их на книги и кокаин. Джим тихо повесился на брючном ремне в приюте для бездомных в Батон-Руж, административном центре штата Луизиана. В нескольких километрах от клиники, в которой он когда-то появился на свет…
К книге Томпсона я вернулся несколько лет назад. Специально заказал ее на «Амазоне». Я писал тогда «Одиночество в Сети» и пытался как можно больше вспомнить о Джиме (его сильно беллетрезированная биография появляется в моей книге). Во время второго прочтения спустя годы я понял «Страх и ненависть…» совершенно иначе. Правда — функция времени. В американском мифе правды еще меньше, чем в полной абсурда греческой мифологии, вранья об американской свободе больше, чем в рекламе кремов, через двадцать дней применения которых становишься на двадцать лет моложе. Впрочем, кажущаяся неправда тоже функция времени.
Сегодня я думаю, а не напророчествовал ли Томпсон свое самоубийство уже в 1971 году, издавая «Страх и ненависть…». Многое говорит в пользу такого соображения. Хроническое несогласие с тем местом, в котором приходилось жить, и тем ханжеством, с которым приходится мириться, чтобы там жить, часто ломает людей впечатлительных. А Томпсон был на редкость впечатлительным. Как и Джим.
Сегодня в интернет-версии газеты «Los Angeles Times» я прочитал статью о самоубийстве Томпсона. «Шикарный красный „кадиллак“, стоящий на ностальгической стоянке перед усадьбой культового поэта слова, тридцатидвухлетняя привлекательная жена писателя Анита, погруженная в отчаяние…»
Да, видать, ребята не вполне поняли, что даже «гонзо» надо уметь писать…
Привет,
Януш Леон
Варшава
Ты прав, истина — функция времени. А с чем она не имеет ничего общего, так это с американской демократией, древнегреческими богами и кремами, которые всего за несколько часов делают кожу ослепительной. Правда связана с нашим воображением, ожиданиями, заблуждениями. «Бабуля, какая же ты циничная», — говорила я, когда она выражала сомнение в том, что мужчины влюбляются в нас с первого взгляда. «Мама, вот увидишь, он исправится, нужно только подождать».
Не исправился, но это так, между прочим. Так же было с убеждением, что вокруг нас только друзья. Нет. По правде говоря, не многие из окружающих хотят, чтобы у нас все удачно складывалось. Не многие радуются нашим успехам. Многие прыгают от счастья, услышав о наших неудачах. Сначала отсутствие симметрии между нашими представлениями о мире и жестокой действительностью расстраивает, а потом придает необыкновенную силу. Одни называют это жизненной мудростью, другие говорят про нас, что мы толстокожие.
Чем больше мы знаем об этой диспропорции, тем сильнее вынуждены противостоять расхожим истинам о том, что в жизни все решают деньги, что нельзя никому доверять, кроме своей матери, что каждое доброе дело выходит боком.
Не знаю почему, но самоубийство Томпсона вызвало у меня ассоциации с эвтаназией.
Самоубийца — самый главный ее сторонник.
Существуют книги, в которые человек влюбляется сразу и на всю жизнь. Когда-то меня захватил Милан Кундера, а совсем недавно Джойс Кэрол Оутс. К ним присоединился американский мыслитель и идеолог трансперсональной психологии Кен Уилбер со своей книгой «Бессмертные смертные. Правдивый рассказ о жизни, любви, страдании, умирании и освобождении». Ты читал?