1985
Шрифт:
Кестлер отвергает «редукционистский» подход, ту точку зрения на человека, которая превращает его в податливую материю Павлова или Скиннера. Зато он проповедует применение лекарственных препаратов:
«Медицина нашла лекарственные средства против определенных типов шизофренических и маниакально-депрессивных психозов. Уже не утопично считать, что она обнаружит комбинацию благотворных энзимов, которые дадут изокортексу возможность накладывать вето на глупые прихоти архаичного мозга, исправит вопиющую ошибку эволюции, примирит эмоции с разумом и станет катализатором прорыва от маньяка к человеку».
Каков бы ни был подход, какова бы ни была терапия, подобная точка зрения на человека как на больное существо высказывается совершенно искренне, а потребность в ком-то, кто исправил ситуацию, провозглашаемая как Скиннером, так и Кестлером, выставляется крайне настоятельной. Человек живет взаймы, требуется лекарство, ибо ночь наступает. Странно, но экспертами или подателями лекарства
Как раз ощущение разделения на здоровых «нас» и больных «их» заставило меня написать в 1960 году короткий роман под названием «Заводной апельсин». Не очень хороший, на мой взгляд, роман – чересчур дидактичный, чересчур лингвистически эксгибиционистский, – но в нем воплотилось мое искреннее отвращение к расхожему мнению, дескать, одни люди преступники, а другие нет. Отрицание всеобщего наследия первородного греха характерно для обществ, живущих на островах, каким была Англия, и как раз в Англии около 1960 года респектабельные люди начали поговаривать о росте молодежной преступности и предполагать, прочитав кое-какие сенсационные статьи в кое-каких газетах, что молодые преступники, которые так расплодились (или такие буйные группировки, как «моды» и «рокеры», скорее игриво агрессивные, чем поистине преступные), недочеловеки и требуют нечеловеческого обращения. Тюрьма – для зрелых преступников, а от подростковых исправительных заведений мало толку. Безответственные люди говорили о лечении посредством выработки условно-рефлекторной реакции отвращения, о выжигании преступного импульса в зародыше. Если бы юных правонарушителей можно было – при помощи электрошока, лекарственных препаратов или чистых условных рефлексов по Павлову – лишить способности к антисоциальным поступкам, то наши улицы снова стали бы безопасны ночью. Общество, как всегда, ставилось во главу угла. Разумеется, правонарушители были не вполне человеческими существами: они были несовершеннолетними, они не имели права голосовать, они были очень и очень «они», то есть противопоставлены «нам», представляющим общество.
Сексуальную агрессию уже решительно выжигали из некоторых насильников, которым сперва приходилось выполнить условие свободы выбора, иными словами, предположительно подписать какой-то документ. До дней так называемого Освобождения сексуальных меньшинств некоторые гомосексуалисты добровольно подвергались смешанной позитивно-негативной психологической обработке, в ходе которой на киноэкране показывали попеременно голых юношей и девушек, а на стул подавались разряды тока или применялся успокаивающий массаж гениталий – согласно показываемой картинке. Я вообразил экспериментальное учреждение, в котором некий правонарушитель, повинный в каждом мыслимом преступлении – от изнасилования до убийства, подвергается условно-рефлекторной терапии и лишается способности замыслить, не говоря уже о том, чтобы совершить антисоциальный поступок, не испытывая при этом позывов к рвоте.
Книга была названа «Заводной апельсин» по разным причинам. Мне всегда нравилось выражение лондонского кокни «странный, как заводной апельсин», поскольку это самое дикое, что можно себе представить, и я годами приберегал его, надеясь когда-нибудь использовать как заголовок. Когда я начал писать книгу, то понял, что это название как раз подойдет для истории про применение павловских или механических законов к организму, который, как и плод, способен иметь цвет и сладость. А еще я служил в Малайе, где для обозначения человека использовали слово «orang». Антигероя в книге зовут Алекс, сокращенное от Александр, что в переводе с греческого означает «защитник людей». У имени «Алекс» есть и другие значения: a lex – закон (сам для себя), a lex (is) – словарный запас (свой собственный), a (греческое) lex – без закона. Романисты обычно большое внимание уделяют именам, которые дают своим персонажам. Алекс – богатое и благородное имя, и мне хотелось, чтобы его владелец вызывал симпатию, жалость и внутренне идентифицировался с «нами» в противопоставление «им». Но я ухожу от темы.
Алекса не просто лишают способности выбрать творить зло. Как человек, любящий музыку, он реагировал на музыку, пущенную для усиления эмоций, сопровождающих полные насилия фильмы, которые его заставляли смотреть. Химическое вещество, вводимое ему в кровь, вызывало при просмотре этих сцен тошноту, но тошнота стала ассоциироваться и с музыкой. В намерения манипуляторов на службе государства не входило внедрять это добавочное благо или причинять добавочный ущерб: по чистой случайности герой отныне автоматически будет реагировать на Моцарта или Бетховена так же, как на изнасилование или убийство. Государство преуспело в главной своей цели – лишить Алекса свободы нравственного выбора, который с точки зрения государства означает выбор зла. Но оно добавило непредвиденное наказание: врата рая для парня закрыты, поскольку музыка – это метафора небесного блаженства. Государство совершило двойной грех: оно разрушило человеческую личность, поскольку человек определяется свободой нравственного выбора, еще оно уничтожило ангела.
Роман был не слишком хорошо понят. Те, кто его прочел, и те, кто посмотрел снятый по нему фильм, предположили, что я, вполне мирный человек, одержим
Тревожно отмечать, что как раз в демократиях, основанных на неприкосновенности свободы воли, принцип манипулирования сознанием может стать общепринятым. В принципы ангсоца укладывается, что индивидуальный разум должен быть свободным, то есть свободно подвергаться пыткам. Во Взлетной полосе I наркотиков как будто не существует, если не считать временно притупляющего сознание дешевого и гадкого джина. Сильное централизованное государство с мощными методами террора способно освободить улицы от грабителей и убийц. (В Англии королевы Елизаветы I бунтующих подмастерьев вешали на месте.) Наши собственные демократические общества слабеют. Централизованная власть готова все больше ограничивать себя под воздействием группировок влияния всех мастей – в том числе уличных банд и агрессивно настроенных студентов. Отсутствие философского стержня (в котором не испытывают недостатка ни ангсоц, ни коммунизм) идет рука об руку с нерешительностью в вопросах борьбы с преступностью. Это вполне в духе гуманизма: драконовские меры устрашения и наказания мы оставляем тоталитарным государствам. Но в конечном итоге реакцией демократии на преступление может стать как раз самый гуманный подход из всех: считать двойственность человеческой природы, которая делает человека одновременно и способным к творчеству ангелом, и способным к разрушению животным, неподдельным заболеванием и лечить его «шизофрению» лекарственными препаратами, электрошоком или психологической обработкой в духе Скиннера. Малолетние правонарушители нарушают общественный порядок, зрелые правонарушители грозят уничтожить человечество. Принцип и для тех, и для других один и тот же: выжечь болезнь.
И Кестлер, и Скиннер говорят нам, мол, надо признать необходимость перемен, необходимо создать новую расу homo sapientior. Но, я повторюсь, до какой степени можно доверять терапевтам, которые так же несовершенны, как мы сами? Чьим чертежам нового человека нам следовать? Мы хотим быть такими, какие мы есть, и плевать на последствия. Я признаю, что желание лелеять нераскаянную природу человека, отрицать возможность прогресса и отвергать средства насильственного совершенствования очень реакционно, но в отсутствие новой философии человека я должен цепляться за то, что уже есть. А есть у меня точка зрения на человека, которую можно назвать иудео-эллинистически-христиански-гуманистической. Это точка зрения, которую Дикарь из «Дивного нового мира», который воспитывался в глуши на томике Уильяма Шекспира, приносит в стабильную утопию АF632: «Я не хочу комфорта. Я хочу Бога, я хочу поэзии, я хочу истинной опасности, я хочу свободы, я хочу доброты. Я хочу греха». И мировой контролер Мустафа Монд подводит за него итог: «По сути, ты требуешь права быть несчастным». Или, возможно, права не находить жизнь скучной. Возможно, то человечество, которое способно произвести на свет «Гамлета», «Дон Жуана», теорию относительности, Гауди и Пикассо, должно – в силу необходимости – самого себя до чертиков пугать ядерным оружием. И особенно у меня есть некая разновидность остаточного христианства, колеблющегося между Пелагием и Августином. Кем бы или чем бы ни был Иисус Христос, люди восхищались им, поскольку он «учил с верой». Очень мало было в мире авторитетных учителей, хотя встречалась уйма авторитарных демагогов. Возможно, едва-едва возможно, что, пытаясь применять методы самоконтроля, которые преподавал Христос, мы сумеем совладать с нашей шизофренией – признание которой восходит к Книге Бытия. Думаю, что этике евангелий можно найти применение в мирской жизни. А еще я уверен, что никто всерьез не пытался это сделать.
Основа учения евангелий не менее реалистична, как у профессора Скиннера, хотя термины довольно эмоциональны. Грех – имя, которое дается всему, что бихевиористам хотелось бы вырезать, выжечь или вытравить препаратами. Есть параллель между единством Вселенной и гармонией внутри человека. Это привносит смысл в доктрину о воплощении божества в Христе. Чтобы гармония внутри человека перестала быть всего лишь устремлением, следует намеренно практиковать любовь, милосердие и терпимость. Технике «возлюби ближнего своего» следует учиться, как и любой другой. Практика любви, можно сказать, носит игровой характер: к ней следует подходить как к игре. Сначала необходимо научиться любить себя самого, а это трудно, однако потом легче любить других. Если я научусь любить мою правую руку как чудо текстуры, структуры и психонейронной координации, у меня больше шансов любить правую руку гестаповского следователя. Трудно возлюбить врага своего, но трудность как раз и делает игру интересной.