232
Шрифт:
Маршал был сильным, и Глефод восторгался этой силой без тени зависти, ибо любовь его была бескорыстна, как и вся бессмыслица в мире. Сам он такой силой не обладал, и равнодушие, даруемое ею, не хранило его от горечи унижения, боли обиды и великой ненависти к себе, обусловленной неспособностью совладать с ними. Не цельный и не подлинный, капитан мог предложить лишь иллюзию стойкости – и надеяться, что его товарищи окажутся достаточно нечуткими, чтобы поверить в обман, не разглядеть за маской решимости его отчаяние и страх.
Капитан знал людей слова и верил в их способность не замечать очевидного. Чувствуя, как за шиворот ему льется жижа, густая, как кисель, он повернулся к Наю, чья лысина от метко брошенного тюбика с краской обрела ядовито-розовый цвет.
Эти глаза – лучше бы он их не видел. Най не был храбрецом, но ужас, плескавшийся в нем, оказался бы чужд даже самому
Видеть это было странно, но те, кому предназначалось зрелище, увидели его и странным отнюдь не сочли. Так страшно и всесильно распоряжалась ими толпа, что никакое, даже самое абсурдное действие не могло быть бессмысленным, если исходило от них, было проявлением их воли. Если сделать что-то было еще возможно, они почувствовали, что сделать это должны.
И они это сделали.
Это случилось так.
Один за другим солдаты Глефода выпрямлялись навстречу летящей в них дряни, как если бы в гибнущем теле Когорты ожил затаенный доселе нерв. Вот поднял голову Хосе Варапанг – гордую непреклонную голову с повисшим за правым ухом использованным презервативом. Вот встал Дромандус Дромандус – мишень для подгузников и прокладок – и даже протухшая баклажанная икра не в силах была стереть с его лица печать достоинства и печали. Облитый поочередно кефиром, прокисшим супом и содержимым кошачьего туалета, рядом с изобретателем поднялся Хонта Алакерро, чья опозоренная трость служила теперь не подпоркой, но указующим жезлом в обретшей твердость руке.
Поруганная и осмеянная, Когорта с каждой секундой словно бы возрастала посреди своего унижения, одолевала его, и гнусность теряла свою власть, превращаясь из оплевания убожества в оплевание красоты. Уже не жалкая трусость корчилась под ударами и пряталась от плевков, но одинокая доблесть несла неизбежное бремя страдания и силы.
Они двинулись снова, они шли как будто сквозь строй, как идет к костру нераскаянный еретик – погруженные в себя, переполненные моментом. Разъяренное человеческое море еще гневалось на них, но навредить уже не могло. Мусор бил в тела, точно в стены, презрение, вылитое на Когорту, больше не имело адресата, его не замечали, на него не отвечали, оно утратило всякое значение, его больше не было. В молчании Когорта двигалась к своей цели, и целью этой, великой и значительной, ради которой стоило преодолевать оплевание, был обшарпанный двухэтажный дом на улице Фонарной – Музей воинской истории и допотопной техники, хранилище ржавчины и всевозможного хлама.
Таков был план Глефода.
Наисовременнейшим оружием, способным одолеть Освободительную армию, он собирался разжиться на свалке.
Разбираясь в памяти капитана, Томлейя постоянно испытывает соблазн заклеймить его дураком окончательно, припечатать всю эту историю клеймом глупости, чего она, без сомнения, заслуживает от начала и до конца. Вместе с тем всякий раз, когда идиотизм достигает очередного апогея, писательница с удивлением обнаруживает, что если Глефод хотел делать то, что делал, для этого не существовало иных способов, кроме нелепых и откровенно смешных. Как единственным источником вдохновения были фальшивые легенда и гимн; как единственными друзьями и друзьями друзей были ничтожества и трусы; как единственной площадкой для выступлений была сцена стриптиз-клуба «Мокрые киски» – так и Музей воинской истории и допотопной техники был единственным местом в столице, где еще оставалось хоть какое-то оружие.
Выбора не было, Глефод имел, что имел. Фактически, понимает в какой-то момент Томлейя, капитан искал подвига в обстоятельствах, не предусматривающих ничего, кроме позора и глумливого фарса. Он не мог не выглядеть жалко и смешно, он был словно музыкант, которому вручили сломанный
Но если музыка невозможна, остаются отдельные чистые ноты, и воля довести свою партию до конца.
Частый посетитель Музея, в подлинность его коллекции Глефод верил свято, и веру эту в нем поддерживала позеленевшая табличка у входа, на которой помещались все необходимые увещевания. Табличка лгала: все экспонаты Музея были современной подделкой, причем не лучшего качества, за исключением разве что кибернетического увеличителя силы, что честно и с гордостью представлял вершину технической мысли как минимум двадцатилетней давности. Фальшивы были кирасы и рыцарские шлемы, бесстыдно лгали о себе индейские головные уборы и накидки, ни единой аутентичной нитки не было в кафтанах гурабских гвардейцев, халатах нигремских лучников, ярких мундирах пищальников и гоплитских набедренных повязках. Постыдно лгало и оружие: все копья, мечи, топоры, булавы и алебарды, все луки, пращи и мушкеты, что грозно висели на стенах, заманчиво лежали в руках обряженных манекенов – все было бутафорией: затупленной, с запаянными дулами, несбалансированной, негодной ни для чего, кроме пускания пыли в глаза.
Пыль в глаза, да – но разве пыль нужна была Когорте, этим измученным людям, жаждущим силы и прошедшим ради нее через позор? Глефод обещал им оружие, и они ждали лазерных ружей, зажигательных бомб, мортир и гаубиц, даром, что знали эти вещи лишь по картинкам. Но вместо арсенала их глазам предстала история – набор бессмысленных фактов, воплощенный в предметах, лишенных практического употребления. Здесь, за стеклянными витринами, вмерзшие в громаду времени, словно в вечную глыбу льда, покоились сотни подвигов, десятки войн, море пролитой крови, благородство, предательство, надежда и отчаянный страх – все, что когда-то было живым и волнующим делом, а ныне обратилось в мертвые слова.
То был второй удар, еще один пинок реальности, напоминающий о неизбежном разрыве между иллюзией и правдой жизни. Преодолеть его оказалось сложнее: один за другим, рассыпавшись по залу Музея, бойцы Глефода останавливались перед экспонатами и спрашивали себя, как, во имя всего святого, поможет им этот хлам? Неужели с этим им и предстоит идти против Освободительной армии, против танков и пушек, против всего, что лучшими людьми этого времени спроектировано калечить и убивать?
Да, то был вопрос, продиктованный инстинктом самосохранения: они верили в легенду, как верили всему прекрасному, но слишком абсурдным оказалось предложенное оружие, даже если другого им было и не найти. Оживить эти бессвязные обломки истории могла лишь интерпретация, кто-то должен был оплести их паутиной слов и обратить глупость в необходимость.
Взгляды Когорты обратились к Глефоду, и Хосе Варапанг, помявшись немного, заговорил о том, что думал про себя каждый.
– Аарван, – начал он, воняющий селедкой, роняющий на плиты Музея последние остатки квашеной капусты. – Ты уж прости, но это... это немного не то, чего мы ждали. Нет-нет, все в порядке, – поспешил он оправдаться, – однако ты знаешь... Нет, не так! Ну почему все настолько сложно?! В общем, я хочу сказать... Ты знаешь, мы все не очень сильные люди и часто живем не так, как хочется, и часто терпим всякое... и вот что нам помогает – так это мысль о том, что все – не просто так, а ради чего-то. И вот когда я шел, там, под плевками, в общем, когда я шел там, со всеми, с тобой, я был и гордым, и стойким, потому что знал, что должен пройти, что это для того, чтобы вооружиться, и тогда я смог спрятаться в это знание, перетерпеть то, что снаружи. Понимаешь, да? Как будто бы у меня было нечто, ради чего бороться стоило. А теперь я смотрю на это, – обвел он руками Музей, – и вижу только... ну, то, что вижу, и все. Нет-нет, я не хочу уйти, я просто хочу, чтобы ты объяснил, показал, научил...
– Да! – поддержал Варапанга юный Най Ференга. – Нам нужно теоретическое обоснование, Глефод – чтобы все, как в книгах! Да здравствует великий трактат!
– Если есть что-то, что мы должны знать, – заговорил Эрменрай Чус, – расскажи об этом, Глефод. И не стесняйся быть красноречивым. Красота сейчас нужна и нам, и этим, – показал он на экспонаты, – штуковинам. Уж больно они нелепы, на мой неискушенный взгляд.
Они хотели, чтобы их убедили, эти люди слова, они хотели уверовать, чтобы и дальше существовать в своем новом качестве, как герои, способные одолеть любого врага. Делать что-то они могли только в забвении своей сути, околдованные иллюзией, во имя чего-то неизмеримо большего, чем само их существование. Должно ли это нечто обязательно противоречить жизни, как она есть? Должно ли оно быть нелепым и смешным, каким и было на самом деле?