232
Шрифт:
Неудивительно, что именно на это орудие лейтенант возлагал особенные надежды.
Кроме того, помимо людей и оружия, с собой Гирландайо имел подробные инструкции на случай, если придется говорить, а не воевать.
Его записная книжка вмещала десятки и сотни увещеваний для врагов всех политических убеждений, конфессий и сексуальных ориентаций.
Это были страстные и сдержанные, краткие и развернутые речовки и спичи, способные убедить хоть живого, хоть мертвого, лишь бы этот человек руководствовался доводами разума.
Гирландайо не верил в эти слова – и да, они не сработали.
Как и прочие командиры Освободительной армии, включая самого Джамеда, лейтенант и помыслить не мог, что старый мир уже никому не нужен, и никто из гурабских солдат не поднимется его защищать. Если к столице мятежники подошли без единого боя, здравый смысл подсказывал им, что лучшие силы династия приберегла для защиты своего логова.
Неудивительно, что нервы Гирландайо были напряжены до предела. В конечном счете, это был вопрос самолюбия: если разведку поручили ему, закаленному профессионалу, значит, миссия предельно опасна, и всякая минутная слабость грозит бедой.
В воображении Гирландайо противник был настолько силен, что профессионализм лейтенанта требовал ослабить его любой ценой – например, уничтожением как можно большего количества солдат. Вот почему, едва завидев Когорту, он приказал открыть огонь раньше, чем вспомнил, что сперва хотел поговорить.
Щелкнули курки, и мир вокруг Когорты, расчерченный лазерными лучами, превратился в линованную тетрадь. Сравнение это приходит Томлейе на ум неслучайно. Чем был этот бой для воинов Глефода, как не ученической тетрадью, не прописью, которую им предстояло заполнить робкими кружками и палочками героев-приготовишек?
То была проба пера, первые шаги неустоявшегося почерка. Какими бы словами ни была исписана их предыдущая жизнь, ныне все начиналось с чистой страницы.
И слово «храбрость» на ней написали не все.
В сумятице внезапной атаки луч чиркнул по икре Тобиаса Флака, он повалился на землю, и рядом оказались двое, кто мог бы вынести его из-под огня. Одним был Эрменрай Чус, книжный мальчик, другим – Огест Голт, человек, чью жизнь до Когорты целиком заполняли мечты о воинской славе, а также редька, турнепс и редис, что он выращивал в огороде у дяди. Для Голта это был шанс стать кем-то другим, впервые в жизни в него поверили, увидели в нем кого-то, кроме бесполезного болтуна.
Спасти товарища, перебороть себя, одолеть, наконец, разрыв между словом и делом, между действительностью и мечтой – Голт желал этого всей силой души, оставалось лишь найти в себе храбрость, проползти под шквальным огнем к раненому и утянуть его в укрытие. Закрыв глаза, он представлял себе это так же ясно, как наяву, но стоило ему вновь выглянуть из-за угла, как тело слабело, а сердце выпрыгивало из груди.
В те несколько минут, что длились целую вечность, Голт заглянул в себя так глубоко, как человеку заглядывать в себя совершенно не надо. В нем
Он предпочел бы не знать этого – и предпочел бы не видеть, как Флака спасает другой. Это сделал Эрменрай Чус, в котором ожило нечто давно забытое и крохотное, нечто вроде зверька, что был воплощением его духа. Когда отряд Гирландайо прервал огонь, Когорта собралась в пустом доме, и тот, кто сумел спасти, чувствовал себя героем, а кто не сумел – считал, что опозорен навек.
О, это мучительное чувство стыда, груз невыполненных обязательств! В недоумении Когорта смотрела, как Голт плачет и рвет на себе музейную одежду, словно она, эта раззолоченная парадная броня нигремского гвардейца, жгла его незаслуженной красотой. Он трус, ничтожество, от него отрекутся, он не достоин быть одним из двухсот тридцати двух! Никаких оправданий – все пережили то же, что и он, все испытали страх смерти, но ни один, даже раненый Флак, не стоял сейчас с трясущимися поджилками, на подкашивающихся ногах, ни один не хныкал, как девчонка, и не размазывал по лицу грязные слезы.
Голт плакал, и плач подтачивал мужество Когорты. Он желал, чтобы его презирали, и желание это уже начало исполняться, но тут Глефод, сам опаленный и испуганный, взял себя в руки. Разве я не такой же, сказал себе капитан, разве я не трус, не слабак, не боюсь умереть? Бедный мальчик: природа не сотворила его солдатом, и все же он должен сражаться, хотя и не знает как. Никто не хочет сражаться, и никто не хочет убивать, но таковы законы этого мира, и даже тот, кто идет против них, тот, кто просит лишь любви, должен взять в руки оружие и завоевать свое право.
Я все понимаю, я знал это всегда. Моя жизнь и мое решение – подтверждение этих азбучных истин. И все же, все же... Отчаяние и нелюбовь двинули меня в бой, но сражаюсь я не за них и хочу утвердить не это. Что же тогда? Как мне повести себя? Что я чувствую? Он жалок, этот Голт, жалок, как я; это говорят во мне прописи моей прошлой жизни, их чернила, что просачиваются сквозь новый линованный лист. Какая странная вещь – прошлое, оно требует, чтобы я учился на своих ошибках, но в то же время закрепило их во мне настолько, что часто я могу лишь их повторять. Так же и теперь. Я могу обвести эти слова, точно по трафарету, и выйдет: я презираю тебя, ты недостоин, ты слабый и бесполезный, ты мне никто. Так я отрекусь от него, отрежу от Когорты то, что считаю отжившим и мертвым. Они поддержат мое решение, никто не осудит меня.
И все же он не мертвый, этот друг моего друга, этот Огест Голт, которого я не знаю и, скорее всего, не успею узнать. Он живой, он испуган и плачет, он оступился, но до этого шел ровно, шел вместе с нами, нашей тропой. Я понимаю его позор и стыд за собственную слабость. Он – это я, таким я был когда-то. Ныне я вырос: вызов, брошенный непобедимому врагу, сделал меня другим.
Когда человек сражается с Роком, он возрастает в ответ. Мою новую линованную тетрадь не заполнят призраки прошлого. Мне по силам перечеркнуть эти слова и написать поверх: