334
Шрифт:
Крошкины попреки и колкости Януария сносила терпимо и добродушно — считая, что так подруга и прикалывается, тоже терпимо и добродушно. Приколы — это опять же хансоновская наследственность; сарказм у Хансонов в крови. Януарии и в голову никогда не пришло, что нечто, чем она так восторгается, может вызывать у кого-нибудь отвращение. Она понимала, что Крошкина музыка лучше, и ей нравилось слушать ту, когда Крошка включала, — но все время и ничего кроме? Свихнуться можно.
С глазами — что с ушами. От чистого сердца она учиняла над Крошкой одежно-ювелирные варварства, и Крошка цепляла-таки все на себя, желая символизировать подчиненность и униженность. Стены комнаты Януарии являли собой одно монументальное панно из невыразимого
Что делать, когда любишь такую бестолочь? Только то, что сделала Крошка — самой попробовать стать бестолочью. Погрязла она с упоением, растеряв в процессе почти всех старых друзей. Потерю с лихвой компенсировали новые знакомства — в качестве приданого от Януарии. Не в том дело, что с кем-нибудь из них она крепко сдружилась — как раз ничего подобного, — но постепенно, видя Януарию их глазами, она осознала, что та наделена не только очарованием, но и своего рода добродетелью, не только добродетелью, но и проблемами, душой, мыслями, памятью, планами, плюс историей жизни не слабее любого из сочинений Листа или Шопена. Собственно, она была человек и женщина, и хоть данная деталь Януариного ландшафта проявлялась лишь в самый ясный день и под самым ярким солнцем, зрелище это было настолько дивное и ободряющее, что ради него имело смысл стоически сносить все прочие неудобства, что влекла за собой любовь, по факту и в динамике.
После облома с дворницкой лицензией у Лотти началась очередная мрачная полоса: дрыхла часов по пятнадцать в день, немилосердно наезжала на Ампаро, потешалась над Микки, сутками кряду торчала на колесах, а как-то по пьяни снесла с петель дверцу холодильника. Короче, пустилась во все тяжкие. На этот раз вытянула ее сестра. Такое впечатление, будто, пожив с Януарией, Крошка стала куда человечней, процентов эдак на сто. Так ей Лотти и заявила.
— Страдание, — произнесла Крошка. — Вот в чем вся штука: последнее время я только и делаю, что страдаю.
Они беседовали, играли в игры, ходили на все мероприятия, куда только Крошке удавалось раздобыть халявные билеты. В основном беседовали; в супермаркете “Стювесант-сквер”, на крыше, в парке Томпкинг-Сквер. О старости, о любви, о нелюбви, о жизни, о смерти. Они сошлись на том, что старость — это жуть, хотя Крошка считала, что им обоим еще далеко до того, когда станет действительно жуть. Они сошлись на том, что любовь — это жуть, но нелюбовь — еще жутчее. Они сошлись на том, что жизнь — гнилая штука. По поводу смерти возникли разногласия. Крошка верила — хотя не всегда буквально — в реинкарнацию и феномен духа. Лотти в смерти совершенно не рубила. Страшила ее не столько смерть, сколько боль умирания.
— Правда же, помогает, когда выговоришься? — как-то раз произнесла Крошка на крыше, с видом на величественный закат и круто несущиеся в зенит розовые облака.
— Нет, — ответила Лотти, кисловато улыбаясь, как бы давая Крошке понять, что она уже крепко стоит на ногах и можно не беспокоиться, — не помогает.
Этим вечером Крошка и упомянула такой вариант, как проституция.
— Что? Ну ты даешь!
— Почему бы и нет? Когда-то…
— Десять лет назад. Даже больше! И толку никакого — сущие гроши выходили.
— Ты не особенно напрягалась.
— Ну, Крошка, Бога ради! Только взгляни на меня.
— Многим мужчинам нравятся крупные, рубенсовского типа женщины. Да и в любом случае это так, информация к размышлению. Если…
— Если! — хихикнула Лотти.
— Если
“Парочка знакомых” — это были Лайтхоллы, Джерри и Ли. Ли, чернокожий толстяк, напоминал дядю Тома. Джерри отличалась полупрозрачно-призрачным сложением и любила время от времени многозначительно замолкать. За все время Лотти так и не поняла, кто из них главный. Работали они под вывеской юридической консультации, и Лотти была уверена, что это не более чем ширма, пока не выяснила, что Джерри действительно член Нью-Йоркской коллегии адвокатов. Клиенты вели себя серьезно, по-деловому, как будто действительно явились за консультацией, а не получить удовольствие. В основном это были те, с кем у Лотти опыта общения не было — инженеры, программисты; Джерри называла их “наша техническая э-элита”.
Специализировались Лайтхоллы на золотом дожде, но выяснила это Лотти слишком поздно — когда уже решила попробовать, пан или пропал. Первый раз было ужасно. Мужчина настаивал, чтоб она все время смотрела ему в лицо, пока он говорит: “Я ссу на тебя, Лотти. Ссу на тебя”. Как будто она и так не знала.
Джерри предложила ей за пару часов до мероприятия закатывать розовое колесо, а непосредственно перед — зеленое; тогда, мол, можно все капитально обезличить, будто телик смотришь. Лотти попробовала, но ничего не обезличилось, скорее, утратило реальность. Вместо того чтобы сцена перенеслась на экран телика, Лотти представилось, будто экран на нее и ссыт.
Единственное, что она выигрывала от всей этой лабуды, — что доход шел черным налом. Лайтхоллы отказывались платить налоги по принципиальным соображениям и, соответственно, работали подпольно, хотя это значило брать за свои услуги гораздо ниже расценок официально зарегистрированных борделей. Никаких собесовских льгот Лотти не теряла, ну а то, что тратить заработанное можно было только на черном рынке, значило, что покупала она кайфовые вещи, которые хочется, вместо фигни, которую полагается. Гардероб ее утроился. Ела она в кафе. Комнату ее переполняли бижутерия, игрушки и сочная, застоявшаяся вонь “Молли Блум” (Фаберже, не что-нибудь).
По мере того как Лайтхоллы узнавали ее лучше и доверяли больше, Лотти стали посылать на выезды, иногда на целую ночь. Это неизменно означало расширение репертуара, не только золотой дождь. Когда-нибудь, понимала она, эта работа может ей и понравиться. Дело не в сексе, секс — тьфу, плюнуть и растереть, но иногда уже после, особенно на выезде за пределы Вашингтон-стрит, клиенты расходились и заводили речь о чем-нибудь кроме своих неизменных пристрастий. Этот аспект работы Лотти импонировал — разговор по душам.
“Небо… Я на небе…”
В смысле, ну, любой, если только оглядится и по-настоящему поймет, что видит… Я что-то не то говорю, да? Главное ведь — сказать, чего тебе хочется. А я вместо этого говорила, что мне хватило б и того, что у меня есть, потому что ничего больше никогда не будет. С другой стороны, если я и просить ничего не буду… Порочный круг. “Небо… Что есть небо…” Небеса — это супермаркет. Вроде той пристройки к музею. Все, чего только не захочется, — пожалуйста. Свежее мясо — пожалуйста (на вегетарианский рай я бы не согласилась), песочное тесто — пожалуйста, молоко в пакетах, газировка баночная. Подумать только. И куча одноразовых мешочков. И я качу по проходу свою тележку, словно в трансе — как, говорят, когда-то домохозяйки, не думая даже, сколько все это будет стоить. Не думая. Тысяча девятьсот пятьдесят третий год нашей эры — ты права, это и есть рай. Нет. Пожалуй, нет. В том-то с раем и беда. Называешь что-то, как тебе кажется, приятное и думаешь потом: а захочется ли еще раз? Третий раз? Как с этим твоим шоссе: один раз — очень здорово. А потом? Что потом?