42-я параллель
Шрифт:
а Он разглагольствовал в салон-вагоне Что ж Люси если бы это было нужно для блага человечества я сегодня же пошел бы и пожертвовал своей жизнью ведь ты тоже Джек не правда ли? и вы буфетчик не правда ли? тому который подал аполлинарис и у Него была фляжка в коричневом несессере в котором шелковые платки с меткой всегда пахли одеколоном;
и когда мы приехали в Гавр-де-Грас Он сказал Помнишь Люси как мы переправлялись через Саскуэханну на пароме когда еще не было моста.
и через Пороховой ручей тоже.
МАК
Рыжеватые холмы, клочки леса, фермы, коровы, гнедой жеребенок, брыкающийся
– Знаешь, Тим, я чувствую себя побитой дворняжкой... Всю свою жизнь, Тим, я старался поступать как следует, - срывающимся голосом повторяет Отец.
– А теперь что-то они теперь обо мне скажут?
– Да разрази меня бог, человече, ведь другого выхода у тебя не было. Ну, скажи по совести, что бы ты стал делать без денег, без работы, с этой сворой докторов, домохозяев, гробовщиков, которые насели бы на тебя со своими счетами, - а ведь у тебя двое ребятишек на руках.
– Да ведь с тех пор как я женился и переехал сюда, все меня знали за человека смирного, надежного, хоть и неудачливого. А теперь что они подумают? Улизнул, как побитая дворняга.
– Слушай, Джон, уж кому-кому, только не мне навлекать бесчестье на покойницу, она ведь была мне сестрою по плоти и крови... Но не твоя это вина и не моя вина... во всем виновата нищета, а в нищете виновата система... Фениан, послушай-ка Тима О'Хара, и, Милли, ты тоже слушай, девочке надо об этом знать не меньше, чем мужчине, и хоть раз в жизни да скажет Тим О'Хара всю правду... Во всем виновата система, которая лишает человека плодов его труда... Если кому выгоден капитализм, так это преступнику, он делается миллионером в два счета... Но честный труженик, как Джон или вот я, мы можем работать хоть сотню лет и все равно не оставим ни гроша на похороны.
Дым застилает окно, вытряхивая из своих белых клубов деревья, и телеграфные столбы, и маленькие кубики домов, крытых дранкою, и города, и трамваи, и у вокзала длинные ряды пролеток, запряженных дымящимися, запаренными лошадьми.
– А кто пользуется плодами нашего труда? Проклятый делец, комиссионер, посредник, который сам во всю свою жизнь и часа не потратил на производительный труд.
Фейни следит, как подаются вниз и взлетают вверх телеграфные провода.
– Ну, Чикаго не рай, этого не могу обещать тебе, Джон, но все-таки для мускулов и мозгов работящего человека это по теперешним временам получше рынок, чем ваш Восток... А почему?.. Спрос и предложение - в Чикаго только подавай рабочих.
– Говорю тебе, Тим. Я чувствую себя, как побитая дворняжка.
– А все система, Джон, проклятая, паршивая система.
Суета и шум в вагоне разбудили Фейни. Было темно. Милли опять плакала. Он не мог понять, где находится.
– Ну, джентльмены, - говорил Дядя Тим, - подъезжаем к старому городишку Нью-Йорку.
На вокзале было совсем светло; это удивило Фейни, который думал, что давно уже ночь. Его с Милли оставили одних стеречь вещи, и они долго сидели на чемодане в зале ожидания, большом и полном странного вида людей, страшных, словно в книжке с картинками. Милли все плакала.
– Милли, я тебя вздую, если ты сейчас же не перестанешь нюнить.
– Не смей, - всхлипнула Милли и заревела пуще прежнего.
Фейни
– Давайте-ка поужинаем как следует, - сказал Дядя Тим.
– Хоть раз кутнем перед смерть".
– Наплевать на расходы, - подхватил Отец, - во всем виновата система.
– К черту римского папу, - не унимался Дядя Тим.
– Еще какого мы из тебя, Джон, социал-демократа сделаем.
Они дали Фейни жареных устриц, и цыпленка, и мороженого, и сладких пирожков, и, когда им пришлось спешить на поезд, у Фейни ужасно закололо в боку. Они сели в жесткий вагон, в котором пахло угаром и потом.
– Когда мы ляжем в постель?
– захныкала Милли.
– А мы вовсе не будем ложиться в постель, - весело сказал Дядя Тим. Мы так вот и будем спать здесь, как мышата... Как мышата в головке сыра.
– Не люблю мышей, - завопила Милли и опять залилась слезами, а поезд тронулся.
Глаза у Фейни болели; в ушах стоял непрерывный грохот, перебивчатый стук на стрелках, внезапное рычанье, когда поезд пролетал под мостом. Сплошной туннель, вся дорога до Чикаго сплошной туннель. Напротив него багровые лица и храпящие рты Отца и Дяди Тима, смотреть на них было неприятно, и свет в вагоне тусклый и дрожащий, а за окном сплошной туннель, и глаза у него устали, и в ушах стоял грохот рельсов и колес, и он заснул.
Когда он проснулся, поезд несся каким-то городом прямо по главной улице. Было солнечное утро. Фейни смотрел, как народ шел по своим делам, видел магазины, кэбы и рессорные фургоны, стоявшие вдоль тротуаров, мальчишек-газетчиков, деревянных индейцев перед табачными лавками. Сначала он подумал было, что это ему снится, но потом вспомнил все и решил должно быть, это Чикаго. Отец и Дядя Тим спали, прикорнув на противоположном сиденье. Рты у них были раскрыты, лица все перепачканы, и смотреть на них было неприятно. Милли свернулась клубочком, с головой закутавшись в шерстяной платок. Поезд замедлял ход, близко станция. Если это Чикаго, ведь им надо слезать. Как раз проходил кондуктор. Старичок, немного напоминавший отца О'Доннела.
– Простите, мистер, это что, уже Чикаго?
– До Чикаго еще далеко, сынок, - серьезно сказал кондуктор.
– Это Сиракьюс.
И все в вагоне проснулись, и опять целыми часами уходили назад телеграфные столбы, города, деревянные домики, кирпичные фабрики с бесконечными рядами сверкающих на солнце окон, свалки, товарные пути, распаханные участки, пастбища, коровы; и Милли укачало, а ноги у Фейни вот-вот готовы были отвалиться от долгого сидения; временами шел снег, потом проглядывало солнце, и Милли рвало, и пахло от нее противно, потом снова стемнело, и все уснули; и опять рассвело, и вот города, деревянные домики, фабрики - все стало тесниться, горбатиться высокими складами и элеваторами, и запасные пути раскинулись, насколько хватало взгляда, и это вот был Чикаго.