58 1/2 : Записки лагерного придурка
Шрифт:
На Лубянке они с Витькой сидели в одной камере. Там Рыбцу дали новую кличку, «Перс» — а он и был похож на чернобрового красавца перса с иранских миниатюр (живых-то персов мы и в глаза не видели). Следователь об этом прозвище не знал — а то бы протоколы наверняка обогатились еще одной подпольной кличкой: «Рыбец», он же «Перс»… Бывшие сокамерники обнялись.
— Это твои? — спросил Иван Викторович. — Ребята, вас-то мне и не хватало. Будете моей полицией?
Мы не поняли, но староста объяснил: он задумал установить в камере закон фраеров. Кто такие фраера, мы уже знали: не блатные. Блатных Иван Викторович решил держать в строгой узде, благо их здесь было
Чуть отвлекаясь, скажу, что этот наш восьмой пункт был очень вместительным: Юлик встретил в лагере четырнадцатилетнего деревенского мальчика, который стрелял из самопала, заряженного шариком от подшипника, в председателя колхоза — тот несправедливо обошелся с его матерью. А я на Вологодской пересылке познакомился с «воякой», который на вопрос, за что ему дали 58-8, хмуро ответил:
— Они написали — за теоретические высказывания против командира.
Так ему запомнилась стандартная формулировка — «террористические высказывания». Он и правда сказал сгоряча взводному:
— Убить, тебя, гада мало…
Словом, среди «террористов» можно было встретить кого угодно, от безвредных очкариков до всамделишных бандюг.
В нашей же бутырской камере сидела в основном настоящая пятьдесят восьмая: «болтуны», они же «язычники» (п. 10, антисоветская агитация) «пленники» (п. 1-б, измена родине — для военнослужащих) и гражданские изменники родины (п. 1-а). К слову сказать, до сих пор не понимаю, почему закрепился в языке этот нелепый оборот. Герой родины — это понятно, но не изменник же! Почему «родины», а не «родине»?.. Но это к делу не относится.
Мы согласились стать полицией Ивана Викторовича, получили места на щитах, из которых собраны были необъятные нары посреди камеры — этакий остров, отделенный проливами-проходами от боковых нар, — и стали нести службу по охране фраерского порядка. Она была неприятна, хоть и необременительна — нарушения случались нечасто. Но об этом чуть погодя. А пока скажу: приглядевшись к новым сокамерникам, мы поняли, что попали в другой, сильно отличавшийся от лубянского, мир. Там в основном сидели москвичи, и самым распространенным преступлением была антисоветская болтовня. А здесь собрались люди, побывавшие у немцев — кто в плену, кто во власовской армии, кто просто — или непросто — на оккупированной территории. Были тут и арестанты со стажем, привезенные из лагерей на переследствие, были осужденные по закону от 7-го августа, именуемого в просторечии 7/8 — «семь восьмых» («хищение социалистической собственности в особо крупных размерах», кажется так. Это приравнивалось к экономической контрреволюции). Ко всей этой публике нас тянуло обыкновенное мальчишеское любопытство, а их не меньше интересовали мы.
О нашем деле слух, если не по всей Руси великой, то по московским тюрьмам точно прошел. И то один, то другой подсаживался к нашему кутку и уважительно спрашивал, понизив голос:
— А правда, что вы хотели бросить бомбу, и усатого — к ебене матери?
Нет, отвечали мы, не было этого. Но нам не очень верили.
На третий день в камере появился Володька Сулимов — наш главарь и идеолог, согласно материалам следствия. Худой, бледный, он сходу поинтересовался:
— Как
— Коммуной, коммуной, — успокоили мы его. Дело в том, что только он и Юлик Дунский не получали с воли передач: никого из родных в Москве не было. И оба здорово отощали, особенно Юлик. У него за этот год прямо-таки атрофировались мышцы. Мы просили его напрячь бицепс, он напрягал — а там такой же кисель, как и в расслабленном состоянии.
Но остальным передачи таскали чуть ли не каждый день — здесь это разрешалось, а родные боялись, что нас вот-вот увезут неизвестно куда. И на общих харчах Володька и Юлик очень быстро отъелись. Не прошло и недели — а Юлик уже дул на пенку, когда кому-нибудь приносили кипяченое молоко: пенку он терпеть не мог, как большинство человечества (я принадлежу к меньшинству). Такому быстрому его восстановлению даже трудно было поверить.
В камере сидел пожилой военврач. Он говорил уверенно:
— Нет, нет. Вы не понимаете: у Юлия пастозное лицо. (Признак дистрофии. Попросту сказать, Юлик, по мнению доктора, не поправился, а распух от голода.) Доктор тыкал пальцем в пухлую щеку дистрофика, уверенный, что останется вмятина. А палец отскакивал, как от мяча.
Этого полковника медицинской службы по закону от 7/8 приговорили к расстрелу: вроде бы он, в должности начальника фронтового госпиталя, совершил многотысячную растрату. Может, и совершил, не знаю. Но после того, как он провел в камере смертников сорок семь суток, каждую ночь ожидая вызова на расстрел и обмирая от ужаса при звуке шагов в коридоре, ему объявили, что он помилован, а «высшую меру» заменили десятью годами. Это было счастье, конечно. Доктора перевели в общую камеру, и он, попав с того света к живым людям, говорил, говорил, и не мог наговориться — будто хотел удостовериться, что он тоже живой…
Между прочим, судьба его не была исключительной: в «церкви» мы встретили еще нескольких смертников, которым заменили смертную казнь на срок. Всех их почему-то держали под угрозой расстрела некруглое число дней — 28, 43, 57 — и заменяли «вышку» всегда десятью годами. У нас даже создалось впечатление, что тогда, в сорок пятом году, вообще не расстреливали, а всем меняли смертную казнь на червонец — даже тем, кто не подавал прошения о помиловании: лагеря нуждались в рабочей силе. Может быть, мы ошибались. На фронте-то, конечно, расстреливали, а вот в тылу — не знаю. Но точно помню прямо-таки анекдотический случай.
В нашей камере сидело пятеро «парашютистов» — т. е., русских, согласившихся работать на немцев, прошедших подготовку в тамошних спецшколах и заброшенных к нам в тыл в качестве диверсантов. Вся эта пятерка шла по одному делу. Руководителю группы дали «вышку», двоим по двадцать пять лет и еще двоим по пятнадцать. И вдруг в камере объявляется приговоренный к расстрелу, и рассказывает, что ему объявили о помиловании и заменили «вышку» десятью годами… Большой радости его однодельцы не испытали: им-то срока не снизили.
Мы с ребятами строили всяческие теории насчет этого и пришли к выводу, что, возможно, раньше, когда в УК не было сроков больше десяти лет, предлагалось при помиловании заменять смертную казнь этим предельным сроком заключения. Потом катушка размоталась до двадцати пяти лет, а пункт о помиловании забыли изменить. А что? В нашем царстве бюрократии и не такое могло быть. Но, повторяю, это наши умозаключения, построенные на довольно скудном материале. Возможно, все было не так — возможно, и стреляли, и заменяли на двадцать пять…